Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Боливар, клинок обнажен,
зовет: «За мной, Мануэла!»
«Охотно, пускай его в дело!
Уж смазаны ножны, Симон!»

Словно сургучная печать скрепила тайное послание. Я не могу утверждать, что Антония и мой отец залились краской, догадавшись, какой символичный (сладострастно символичный) характер обрели для них фигуры Мануэлы и Симона, да и не желаю брать на себя этот труд; я не стану утомлять вас, господа присяжные читатели, описанием того, как именно выглядел этот своеобразный танец, это полное слияние, которое может произойти между двумя людьми, даже если ни один ни на секунду не оторвал ягодиц от стула. Просто знайте, что в последние часы перед тем, как они разойдутся по своим комнатам, над массивным ореховым столом порхают остроумные замечания (со стороны мужчины), звонкий смех (с противоположной стороны), очаровательные колкости – словом, человечья версия собачьего обнюхивания под хвостами. Сеньор Бекман, не читавший покуда «Опасных связей», этих цивилизованных ритуалов случки не замечает.

И все из-за пустячной истории о Мануэле Саэнс.

В ту ночь и в последующие мой отец с типичной для прогрессистов склонностью находить великую личность и правое дело там, где нет ни того, ни другого, думает о том, что видел, а видел он умную, проницательную, даже хитроватую женщину, которая заслуживает лучшей судьбы. Но он тоже человек, несмотря на все, что себе навнушал, а потому размышляет и о физической, потенциально осязаемой стороне дела: о женщине с черными бровями, тонкими, но густыми, словно… О лице в обрамлении золотых сережек, принадлежавших… И о затмевающем все это хлопковом платке у нее на груди, высокой, словно… Читатель уже понял: мой отец не был прирожденным повествователем вроде меня, а потому не следует требовать от него искусности в выборе лучшего уподобления для бровей или груди или точности в описании происхождения скромных фамильных драгоценностей, но мне приятно подтвердить, что он никогда не забывал тот простой белый платок, который Антония де Нарваэс всегда накидывала по вечерам. Днем в Онде стоит неумолимый зной, но сразу после заката температура резко падает, и не позаботившихся о тепле ждут простуды и ревматизм. Подобными белыми платками здешние жители спасаются от подстерегающих в тропиках неприятностей: желтой и прочей лихорадки, простого жара. Местных эти хвори редко прихватывают (долгая оседлость способствует иммунитету), а вот тех, кто приехал из столицы, очень даже часто, едва ли не ежедневно, и гостиницы, поскольку врача в тамошних краях можно дожидаться по нескольку дней, обычно оснащены для лечения легких случаев. И однажды на закате, пока по всей Онде христиане заканчивают возносить вечерние молитвы, мой отец, не читавший «Мнимого больного», чувствует, что голова у него отяжелела.

И тут, к нашему удивлению (несильному, впрочем), версии расходятся. По утверждению отца, он к тому времени вот уже два дня как перебрался из дома Бекмана на пароход «Исабель», который простоял в порту дольше, чем требовалось для пополнения запасов (дров, кофе, свежей рыбы), из-за поломки в котлах. По утверждению Антонии де Нарваэс, никакой поломки не было, отец еще жил у Бекмана и в тот день нанял двух носильщиков переправить вещи на «Исабель», но на борту переночевать не успел. По утверждению отца, в десять часов вечера он заплатил мальчишке в красных штанах, сыну местных рыбаков, чтобы тот сходил в гостиницу гринго и передал хозяйке, что на борту человек с жаром. По утверждению Антонии де Нарваэс, известие ей принесли те же носильщики, лукаво переглядываясь между собой и поигрывая половиной реала, доставшейся им на чай. По крайней мере, стороны единодушны относительно факта, имевшего достоверные последствия, неопровержимые с исторической точки зрения.

Вооруженная докторским саквояжем Антония де Нарваэс поднялась на борт «Исабели» и среди двухсот пятидесяти шести кают нашла, не спрашивая, каюту больного: войдя, она обнаружила его, укрытого одеялом, на парусиновой койке, а не на удобной просторной кровати. Она положила руку ему на лоб и не почувствовала никакого жара, но все же достала из саквояжа склянку хинина и сказала отцу, да, температура есть, и велела принимать по пять гранул с кофе по утрам. Отец спросил, не показаны ли в подобных случаях растирания водой и спиртом. Антония де Нарваэс кивнула, вынула из саквояжа еще две склянки, закатала рукава, приказала больному снять рубашку, и для отца запах медицинского спирта навсегда остался связан с той минутой, когда Антония де Нарваэс еще влажными руками откинула одеяло, развязала и сбросила с шеи белый платок, слегка порнографическим движением приподняла юбку и уселась верхом на его шерстяные панталоны.

Было 16 декабря, часы показывали одиннадцать вечера; прошло сорок девять лет – жаль, что история с ее любовью к симметрии не подарила нам круглые полвека, – с того момента, как Онда, некогда важный узел колониальной торговли и избалованное дитя испанцев, оказалась разрушена землетрясением в одиннадцать часов вечера 16 июня 1805 года. В ту пору еще можно было видеть руины; неподалеку от «Иса-бели» находились аркады монастырей, углы каменной кладки, бывшие некогда целыми стенами, и я воображаю, ибо никакие правила правдоподобия не запрещают, как неистовые сотрясения койки напомнили любовникам об этих руинах. Знаю, знаю: даже если правдоподобие смолчит, хороший вкус взбрыкнет и попеняет мне на такую уступку сентиментальщине. Но пренебрежем в кои веки раз его точкой зрения: каждый имеет право на минуту безвкусицы в жизни, и вот она, моя минута… Начиная с нее я телесно присутствую в своей истории. Хотя, пожалуй, «телесно» – это пока преувеличение…

На борту «Исабели» мой отец и Антония де Нарваэс воспроизводят в 1854 году землетрясение 1805-го; на борту Антонии де Нарва-эс биология, предательская биология, начинает творить свое темное дело, мутить жидкости в перепадах температур, а у себя в комнате, на борту кровати под муслиновым пологом, сеньор Бекман, не читавший покуда «Мадам Бовари», довольно вздыхает, не имея ни малейших подозрений, закрывает глаза, чтобы лучше слышать речную тишь и машинально начинает мурлыкать:

The forest on your bank by the flood and earthquake torn
Is madly on your bosom to the mighty Ocean borne.
May you still roll for ages and your grass be always green
And your waters aye be cool and sweet, oh Muddy Magdalene[7].

Ах, прибрежные леса, прохладные сладкие воды Мутной Магдалены… Сегодня я пишу возле Темзы, мысленно измеряю расстояние между двумя реками, и меня изумляет, что в это расстояние укладывается вся моя жизнь. Дни мои завершаются, дорогая Элоиса, на английской земле. И я чувствую себя вправе спросить: разве не закономерно, что именно английский пароход стал местом моего зачатия? Круг замыкается, змея кусает себя за хвост, все эти общие места.

Написанное выше предназначено самым проницательным читателям, тем, кто ценит искусство аллюзии и намека. Для тугодумов напишу просто: да, вы правильно поняли. Антония де Нарваэс – моя мать.

Да, да, да: все правильно, так и есть.

Я, Хосе Альтамирано, – бастард.

После свидания в каюте «Исабели», после выдуманной лихорадки и невыдуманных оргазмов между моим отцом и Антонией де Нарваэс завязалась очень короткая переписка, важнейшие образцы которой я должен представить здесь как в качестве довода, то бишь суждения, призванного убедить собеседника, так и в качестве поворота сюжета, то бишь строения моего рассказа. Но сперва мне нужно сделать несколько уточнений. Проведенная мною работа семейного археолога – я уже слышу те же возражения, что слышал всю жизнь: у меня-де никогда не было настоящей семьи, я не имею права на это благородное существительное, – основывалась подчас на вещественных доказательствах, и поэтому вы, господа присяжные читатели, берете на себя (и еще не раз будете брать на протяжении повествования) неудобные обязанности судьи.

вернуться

7

Лес, выкорчеванный с твоих берегов паводком и землетрясением,
Несется по твоему лону к могучему Океану.
Так теки же вечно, и да будет всегда зелена твоя трава
И прохладны и сладки твои воды, о Илистая Магдалена!
(Англ.)
8
{"b":"867580","o":1}