— Коли ежели, — вмешался в разговор угрюмый Пономарев, — в этих местах шамилевские мюрады проявились, значит, и тут народ на "газават" поднялся, все аулы всполохнулись. Пронеси нас Бог и святые угодники.
— Ничего, дядя Пономарев, не тужи, проедем как-нибудь, места в горах много, ишь, просторно как, — беззаботно усмехнулся Шамшин, — знай, поезжай — не зевай.
— Просторно, как медведю на облаве, — добавил от себя Пономарев, — и впереди враг, и позади враг, да и с боков ожидай, одно слово — кругом. Одначе нечего зря время-то проводить, погоняй, товарищи. Стоя-то далеко не уйдешь.
— Трогай.
Все молча двинулись дальше.
Приближалась ночь. Солнце быстро склонялось за снежные вершины далекого горного хребта. Вечерние тени широкими полосами поползли по склонам, заполнили собой узкие ущелья, перегнулись через долины, холодный ветер, предвестник скорой ночи, как бы вырвавшись из ледяных объятий вечных снегов, со свистом и стоном бушующим порывом пронесся по горам, на несколько мгновений наполнил их мертвенное безмолвие адской музыкой и постепенно стих, как бы скрывшись на покой в бесчисленных пещерах. Надо было позаботиться об удобном, а главное дело, скрытном ночлеге. Продолжать путь в горах, по малознакомым тропинкам, было крайне рискованно, как раз на какой-нибудь аул наткнешься. Тогда беда. В каждом ауле собак тьма-тьмущая, и такие проклятые, чуткие, за несколько верст слышат. Как зальются сотнями голосов — мертвых подымут, того и гляди, на след наведут.
После некоторых поисков и переговоров решено было переночевать в одной из встречной на пути пещер. Хотя вход в пещеру был настолько тесен, что едва-едва можно было провести коня, и то предварительно расседлав его, но в середине она расширялась, представляя из себя большой зал, со стен и потолка которого прихотливым узором висели сталактитовые наросли. В глубине был даже небольшой колодец из набегавшей с потолка воды, немного, правда, солоноватой, но зато холодной как лед.
Хотя в пещере было очень холодно и сыро, но тем не менее было решено огня не разводить, чтоб запахом дыма не привлечь чьего-нибудь опасного любопытства. Закусив наскоро сыром и хлебом, казаки, не теряя времени, завернулись с головой в свои бурки, улеглись рядком, чтобы было теплее, и поспешили заснуть, предварительно бросив жребий, кому первому становиться на часы. Жребий выпал на Пономарева. Навесив лошадям на головы торбы с саманом[8] и убедясь в достаточной прочности чумбуров, которыми они были привязаны к приколам, Пономарев, поеживаясь и позевывая, вышел из пещеры, внимательно осмотрелся, выбрал поудобнее место, откуда была видна вся окрестность на далекое расстояние, и, примостившись поудобнее, растянулся во всю длину своего богатырского роста, выдвинув вперед перед собою дуло ружья. Быстро надвинувшаяся южная ночь властно вступила в свои права.
Был конец сентября, и в воздухе чувствовалась осенняя прохлада. Яркая луна, высоко поднявшись на безоблачном небе, задумчиво лила свой фосфорический свет на всю окрестность. Озаренные голубоватым светом, каменные гребни и ребра скал блестели, как бы отполированные. Кое-где, подобно расплавленному серебру, сверкали тонкими струйками низвергающиеся с уступа на уступ горные потоки. На самом горизонте, на недосягаемой вышине, робко мигали огоньки аула. Огоньки эти точно висели в воздухе, под небесами, выше пробегающих изредка под ними призрачных, как дымка, облаков.
— И забрались же, черти, высоко, — рассуждал Пономарев, — немного что не на самую луну. У них, гололобых, заведено такое. Мирные в долины ползут, в самый низ, значит, ближе к нашим крепостям, чтобы им защиту иметь от своих же нехристей, а которые не мирные, те, напротив, что ни на есть круче выбирают. Залезут под самые небеса и сидят, думают, дурни, будто их не достанут. Как бы не так! Начальство прикажет, живой рукой их, дурней, как индюшек с насестов за хвосты постягают. Сколько уж примеров было, кажись, давно бы им следовало ума-разума набраться и супротив нас зря не щетиниться, так нет же, не покорятся. Уж такой народ несуразный. Иному башку почитай что пополам разрубишь, а он все свое: "Алла, алла" — и кинжалом достать норовит. Никакого ж резона во внимание не принимают. И чего, подумать надо, бунтуют, жили бы себе по своим аулам смирнехонько, пасли бы баранов да бузу[9] бы свою лакали, так нет, не сидится нехристям. "Газават" затеяли. Будет вам ужо "газават", и со Шмелем вашим потрохов не соберете… Взять, к примеру, хоть бы этот аул, что там огоньками светится: не иначе и там тоже в поход сбираются. Поди, какую горячку порят. Не спится, проклятым, огни позажигали, готовятся. Иной ружье чистит, новый кремень ввинчивает, другой кинжал точит, шашку налаживает, а сам загодя считает, сколько он нас, по его, стало быть, гяуров, этой самой шашкой насмерть зарубит. Выходит будто и много, а посмотришь, лет через шесть-семь, а может быть, и того раньше его самого какая-нибудь "крупа"[10] на штык нанижет или наш брат-казак через лоб шашкой окрестит, и расколется его бритая башка, как зрелый ковун… Да, дела, дела. Много народу пропадет. Вот у дяди Дорошенко сына убили. Какой парень был! Одно слово — орел, только бы жить да отца радовать, ан, глядишь, и нет его. Лишь одной могилкой на погосте прибавилось… Точно и не бывало человека. Так и мы — сегодня живы, а доведется ли мне завтра об эту пору так же вот лежать да умом раскидывать, одному Богу известно. Может быть, уже и очей не будет, выдерут их проклятущие вороны. А чакалка острой мордой в чреве, как иная баба в своем сундуке, рыться начнет. Все может быть, потому завсегда около смерти ходим.
Пономарев, будучи по природе крайне угрюм и молчалив, любил пофилософствовать, особенно ночью, лежа где-нибудь в секрете или стоя на часах, словом, в то время, когда спать нельзя. Размышления, являвшиеся ему в такие часы на ум, помогали Пономареву бороться с овладевающей его дремотой, но в то же время не мешали исполнять свою обязанность зорко и чутко, как подобает настоящему, бывалому казаку-воину.
Вот и теперь, размышляя о суетности человеческого бытия, Пономарев давно и внимательно прислушивается к отдаленному, только его опытному, крайне тонкому слуху доступному топоту, который то совершенно замирал, когда лошади вступали на мягкую почву, то делался слышнее на твердом каменистом грунте и, по мере того как лошади приближались, становился все яснее и отчетливей.
— Двое едут, и прямо на нас, — решил Пономарев и осторожно отполз подальше, стараясь как можно незаметнее зарыться в груде скалистых обломков, но в то же время с таким расчетом, чтобы ему самому было удобно следить за извивавшейся мимо пещеры тропинкой, по которой должны были проехать неизвестные всадники.
Прошло несколько томительных минут, и из-за ближайшей скалы сперва показалась голова лошади, а вслед за тем на залитую лунным светом площадку въехал пожилой всадник, а следом за ним другой. У ехавшего впереди папаха была обвязана белой чалмой — знак его принадлежности к священной секте мюридов. Красная, крашеная борода острым клином выдавалась на его худощавом, неподвижном лице. Из-под нахлобученной на брови папахи зорко блестели черные, угрюмые, жестокие глаза. Всадник был вооружен с головы до ног и сидел на прекрасном, белом как снег, рослом и сильном иноходце. Следовавший за ним другой наездник был гораздо моложе первого, почти юноша, без бороды, с небольшими подстриженными усами, одетый и вооруженный так же хорошо, как и ехавший впереди старик. Конь был меньше ростом, суше, темной масти и хороших статей. Опытный глаз Пономарева тотчас же угадал в нем прекрасного и выносливого скакуна хорошей лезгинской породы.
Сердце Пономарева усиленно забилось.
Одна мысль всецело завладела его умом: во что бы то ни стало отбить обоих коней. Целый ряд планов, один смелей другого, с быстротой молнии пронесся у него в мозгу, но ни один из них не был удобоисполним.