Washburn S.L., Lancaster C.S. 1968. The evolution of hunting// Lee R. B. and DeVore I. (ed.). Man the hunter. Chicago, Aldine: 293–303.
Wobst H.M. 1974. Bounding conditions for Palaeolithic social systems: a simulation approach// American Antiquity 39 (2, pt. 1): 147–178.
Wobst H.M. 1976. Locational relationships in Palaeolithic society// Journal of Human evolution 5: 49–58.
Zinberg N., Fellman G. 1967. Violence: biological need and social control// Social Forces. Chapell Hill, NC, University of Carolina Press, vol. 45, 4: 533–541.
Л.С.Клейн
КУЛЬТУРА, ПЕРВОБЫТНЫЙ ПРИМИТИВИЗМ И КОНЦЛАГЕРЬ[29]
В начале 1930-х годов в концлагере на Соловках пребывал сидельцем студент Дмитрий Лихачев. Он использовал свой срок для изучения криминальной среды. Первая его статья, основанная на этом, появилась в лагерном журнале, а через несколько лет в академическом сборнике была напечатана большая, на полсотни страниц, работа вышедшего на свободу Д.С.Лихачева (1935) о воровской речи — первая его печатная работа.
Занимаясь археологией и филологией и проглядывая этот сборник, я не обратил особого внимания на эту работу: меня тогда не интересовала ни криминальная среда, ни ее жаргон. Через полвека после Лихачева угодил в тюрьму и лагерь я. В это время господствовал принцип “в Советском Союзе нет политических заключенных”, и всем арестованным так наз. “Ленинградской волны” начала 80-х (университетским преподавателям — кроме меня это были Азадовский, Рогинский, Мейлах, Мирек и др.) давали сугубо уголовные статьи и направляли в общеуголовные лагеря. Я оказался в чисто уголовной среде.
Как археологу-преисторику мне бросилась в глаза ужасающая примитивность мышления и поведения уголовников и поразительное сходство этой среды с первобытным обществом, которое я много лет изучал по археологическим остаткам и этнографическим параллелям. Коль скоро так, я решил, что нужно использовать эту возможность для изучения феномена первобытности в новом ракурсе — пусть это будет моя семнадцатая научная экспедиция. Ну, в трудных условиях, но ведь и прежние были нелегкими.
Статья Д.С.Лихачева была в точности на избранную мною тему, ведь название ее — “Черты первобытного примитивизма воровской речи”. Я мучительно вспоминал, что где-то читал об особой примитивности воровской речи, но, каюсь, ни автора ни название статьи не мог припомнить. У меня примитивность речи лагерной среды заняла место в общем перечне сходств уголовного сообщества с первобытным миром. А перечень получился внушительным: я насчитал 14 таких сходств.
На первое место я поставил жестокие обряды инициаций — в тюрьме и лагере они называются “прописка”. Далее я отметил табуированность многих слов и действий — в уголовной среде понятие “табу” выражалось словом “западлб”. Затем идет татуировка, называемая у окружавших меня “наколкой”. Она имела такое же символическое значение и была столь же функциональна, как в первобытном обществе, обозначая статус и состояние человека (за что сидит, сколько лет получил, какие обеты принял, какое место занял и т. д.). В моем перечне упоминаются также трехкастовая структура общества (“воры”, “мужики” и “чушки”); выделение вождей с их боевыми дружинами; сбор дани; вера в магию и приметы; примитивность речи (куцые фразы, экспрессивность речи, бедный словарь, несколько бранных слов выражают сотни понятий); демонстративный культ матери (“не забуду мать родную” — никогда не отца); наконец, искуственное увеличение половых членов костяными и металлическими расширителями — шариками, шпалами, колесиками (как “ампаланги” у малайцев, которые описывал Миклухо-Маклай).
Как в первобытном обществе, в тюремно-лагерной среде господствует обостренная чувствительность к соблюдению сексуальных норм и мужского достоинства (травля “пидоров”, зачисление в “пидоры” при малейшем намеке на урон для мужского достоинства). Первобытному значению родственных связей (в лагере они, естественно, невозможны) соответствовала территориальная консолидация (“кореши”, своебразные землячества — у Питерских по районам, например, особая солидарность Василео-стровцев или Колпинских), да и образование так называемых “семей”. Как и в первобытном обществе, существовала постоянная возможность распада, хаоса, свирепого самоуправства, кровавых неурядиц, всё это называется “беспредел”, для предотвращения его и существует неписанный “воровской закон” — в первобытном обществе это так называемое “обычное право”, неписанная система норм и обычаев, фиксированная в мифологии. У преступников есть своя мифология, воровской фольклор.
Кстати, после моих публикаций слово “беспредел”, до того бытовавшее только в лагерной среде, вошло в газетно-журнальный язык. “Беспредел” — значит: беспредельный произвол. Очевидно, и во внелагерной действительности нашлись какие-то реалии для применения этого термина. Вообще, распространение лагерного жаргона, песен и норм на культурную жизнь всего нашего общества — это феномен, заслуживающий особого разговора. Но моя тема сейчас другая.
Еще в тюрьме и лагере я задумался над тем, каковы причины этого потрясающего сходства — первобытное общество и наша современность, через головы множества поколений, через толщу эпох. И пришел к определенным выводам, которые стал записывать и аргументировать наряду с наблюдениями. То есть стал писать книгу. Разумеется, условия, как вы понимаете, были не самыми удобными для творчества, в камере (прежней одиночке), в которой я провел год и месяц, на 8 квадратных метров было 12 человек, и такое авторство никак не дозволялось администрацией, но я выпросил разрешение заниматься иностранными языками (самообразование поощрялось) и под видом упражнений в английском, немецком и французском стал на этих языках вести свои записи и продолжил их в лагере. Мне удалось вынести свои языковые упражнения на свободу, я перевел их на русский и в 1986 г. принес редактору журнала “Нева” Б.Никольскому, а в 1988-89 мои очерки появились под псевдонимом в журнале “Нева” (тогда он выходил более чем полумиллионным тиражом). В 1990 моя статья “Этнография лагеря” с дискуссией по ней была напечатана в журнале “Советская этнография”, а затем вышла книга “Перевернутый мир”, сначала (в 1991 г.) на немецком в Германии, потом (в 1993) — на русском в Петербурге (Самойлов 1990, 1993). Тогда я выпустил статьи и книгу еще под псевдонимом, впрочем весьма прозрачным, “Лев Самойлов”.
Для объяснения сходств я мог бы обратиться к Юнговскому феномену архетипов сознания, но в сущности он ничего не объясняет, он лишь констатирует, он называет те же явления другими словами. Каким образом могли психологические установки первобытного общества дожить в сознании людей до нашего времени и почему они проявились в этих условиях и в этой среде? Широкое распространение лагерных песен и жаргона, то есть первобытных “пережитков” вне лагеря объясняется, возможно, не только огромным количеством прошедшего через лагеря населения, но и какими-то установками сознания, засевшими в головах еще с первобытности.
Тут нужно вспомнить, что нынешний вид человека (Ното sapiens sapiens) сформировался не в эпоху цивилизации. Когда спрашиваешь студентов, какие этапы прошло формирование физического облика человека, обычно называют питекантропа, синантропа (более сведущие добавляют Homo habilis), неандертальца, кроманьонца… “А после кроманьонца?” — спрашиваю. “А после кроманьонца Homo sapiens sapiens”. Нет, после кроманьонца никого не было. Кроманьонцы это и есть Homo sapiens sapiens, только ископаемый. Иными словами, кроманьонцы это мы. Различия между кроманьонцами и современными людьми незначительны и могут быть приравнены к расовым. То есть любой кроманьонец, родись он в современном обществе, вырос бы вполне современным человеком (чего нельзя сказать о неандертальцах), а любой из нас, попади он при рождении в кроманьонскую эпоху, смог бы стать нормальным кроманьонцем.