Я отнюдь не пытаюсь вовсе отвергнуть доказываемое Л.Самойловым сходство или отвести как можно больше параллелей. Дело не в отдельных сопоставлениях (хотя и к ним придется еще вернуться), а в общем подходе к проблеме. По существу перед нами те же представления, которые в свое время выражались в традиционном сопоставлении (отнюдь не лишенном убедительности) “дикарей” с детьми или душевнобольными. Сопоставления эти давно опровергнуты, в частности в работах К.Леви-Стросса (Levi-Strauss 1969: 84–97). Он показал, что, например, ребенок располагает всем диапазоном культурных возможностей, свойственных человеку как виду, впоследствии культура “отсеивает” то, что ею не принято, мы же в нашем наблюдении фиксируем только “экзотические” черты (а другие не воспринимаем как специфически детские или специфически “дикарские”) и встречаем полную взаимность у “дикаря”, которому многие черты “культурного” поведения кажутся похожими на поведение детей или безумцев.
Оставим пока в стороне само это объяснение сходства, важно подчеркнуть, что впечатление сходства основано на избирательном наблюдении и сопоставлении. Сравниваются не системы, а отдельные их черты и даже разрозненны факты из разных систем. Это, конечно, общая беда этнографической науки, но сопоставление не становится от этого более корректным. Так, сравнивая многочисленные лагерные табу с первобытными, Л.Самойлов выделяет прежде всего их — с его точки зрения — не-мотивированность. Но для “дикаря” табу вполне мотивированы, а без знания контекста многие правила нашего поведения будут выглядеть столь же абсурдно. Нужно отметить в связи с табуи-рованием еще два обстоятельства. Целый ряд запретов действует не только в уголовных, но и в политических зонах (например, нельзя строить “запретку”, т. е. ограждение), где блатные нормы не действуют. Сам термин западло означает не только социальные табу, но и какие-то индивидуальные запреты или, во всяком случае, отношения. В рассказах о лагере нередко фигурирует такая реплика: “Тебе что — западло (сделать то-то и то-то?)”, причем, как можно понять, утвердительный ответ был бы оскорбительным (как, скажем, утвердительный ответ на вопрос: “Ты что, брезгуешь?”).
При подобном сопоставлении не учитывается контекст сопоставляемых фактов, их функции (не принимая крайностей функционалистов, отрицавших всякую возможность сравнения разных культур, не следует пренебрегать некоторыми их предостережениями). Камерная “прописка”, конечно, даже по своей функции напоминает инициацию, однако нужно учитывать, что в “первобытной” инициации жестокость отнюдь не была самоцелью, тогда как здесь она является одним из важных стимулов. Кроме того, “прописка” выполняет еще одну функцию, которой нет у инициации: она позволяет выявить уже посвященных. Любопытно, что вся эта вопросно-ответная игра напоминает скорее “сказочную инициацию”, ритуальные параллели к которой обнаруживаются скорее в обрядах типа свадьбы с обменом иносказательными репликами.
Таким образом, сходство с “первобытной” социальной организацией представляется мне в значительной мере иллюзорным, обусловленным избирательностью наблюдения и сопоставления. Кроме того, в субкультуре, противопоставляющей себя основной культуре, неизбежно должны возникать явления, типологически сходные с какими-то другими культурами: возможности “выбора” отнюдь не безграничны, и если субкультура для той или иной функции выбирает средства, не принятые основной культурой, то в силу самого этого отталкивания довольно велики шансы, что ее выбор совпадает с уже существовавшим “решением”[21].
Эти объяснения, однако, никак нельзя считать исчерпывающими, весьма существенна и роль других факторов, которые на правах второстепенных упоминает Л.Самойлов (подражание социальным структурам “воли”, специфика закрытых сообществ), к ним можно, вероятно, добавить и такую аналогию, как повышенная ритуализация поведения при некоторых психических расстройствах (не в смысле упомянутого сближения: дикари — дети — сумасшедшие, но как проявление “социального психоза”). Тем не менее все это не снимает необходимости поисков более глубоких объяснений, а для этого нужно будет расширить круг сопоставлений: сравнить структуру лагеря с уголовной субкультурой на воле (учитывая при этом, что лагерь состоит не только из уголовников), с уголовными субкультурами (в тюрьме и на воле) других стран (видимо, национальные подразделения внутри нашей страны не сказываются на уголовных структурах, в этой области мы, кажется, действительно создали новую историческую общность) и, главное, с другими формализованными субкультурами. Так, сопоставление с “дедовщиной” важно уже тем, что сходные структуры известны во многих учебных заведениях (не только военных и не только русских), но еще интереснее упоминаемый в статье пример “стай” — подростковых банд. Здесь трудно ожидать полностью совпадающих структур, но само сравнение указывает на одно важное обстоятельство: замкнутость лагеря не является определяющей, она лишь позволяет вовлечь в уголовную структуру остальных заключенных, а для самой этой структуры замкнутость, возможно, не столь необходима. Однако банды составляются тоже не полностью добровольно (по мере их разрастания и усиления их влияния положение вне банды становится небезопасным — явление, несколько напоминающее партизанскую войну, которая всегда предполагает определенное воздействие на нейтральное население, так что часть его вынужденно примыкает к партизанам). Кроме того, нет уверенности, что подростковые банды являются типологическим подобием уголовных структур, а не их прямыми наследниками, “диффузией” этой субкультуры.
Действительно, распространение уголовного влияния огромно. Диффузия блатного языка[22] и фольклора началась еще в первые послереволюционные годы (мода на жаргон в литературе и т. п.) и приобрела огромные масштабы после освобождения в 1950-х годах политзаключенных. Но распространение блатной идеологии и морали шло другими путями; Л.Самойлов справедливо указывает на роль лагеря, однако питательной средой является и школа. Школа изначально обладает своей (“бурсацкой”) этикой, в некоторых точках соприкасающейся с лагерной (ненависть к надзирателям — не обязательно реальная, запрет на ябедничество и т. п.), своим жаргоном, который питается и блатными источниками. Я учился в обычной школе 50-х годов, довольно благополучной (в центре Ленинграда), шпана в ней отнюдь не господствовала, но пользовалась несомненным престижем, как и блатные этические нормы, блатная мифология и т. п. Я упоминаю об этом не для объяснения генезиса “стай”, но, прежде всего, чтобы отметить еще одну субкультуру, которую было бы полезно сопоставить с блатной, — детскую. Именно в детском фольклоре найдутся ближайшие аналоги тем вопросно-ответным испытаниям, которые описывает Л.Самойлов; детской субкультуре свойственна и особая роль жаргона, и повышенная ритуальность (последнее хорошо видно, например, в фильме “Чучело”), суеверия, локальная се-миотизация одежды.
Все это требует, конечно, серьезного исследования, а не таких поверхностных замечаний. Но если действительно окажется, что круг субкультур, сопоставимых с уголовной, можно значительно расширить, тогда, возможно, появятся и более убедительные объяснения. Чисто гипотетически можно допустить, что описанная в статье структура окажется простейшим (т. е. наиболее естественным и типологически вероятным) способом самоорганизации коллектива. Субкультуре необходимо противопоставить себя окружающему миру и навязанной извне иерархии и строить свою структуру “с нуля”, ей приходится вводить даже свой эквивалент денег (характерно, что слово тимак, которым обозначается чай как всеобщий эквивалент, в 30-е годы означало “рубль”), она организуется по самым простым принципам.
Литература
Волошинов В. 1929. Марксизм и философия языка. Л.
Левин Ю.И. 1986. Об обсцентных выражениях русского языка// Russian Linguistics. V. 10.