Трибунал: всем дисбат, а Володьке как зачинщику — год лагеря.
Вот где отлились кошке мышкины слезки. Заправилы воровской братии обратили внимание на смазливого паренька и решили заделать его “женой”. Запутать его в воровских “маклях” (плутнях) было раз плюнуть, и вот он уже в долгу, и надо платить, а отдавать нечем и бежать некуда. Моим правилом было, как я уже говорил, протягивать руку случайно оступившимся, и я помог ему выпутаться из скверной истории. Впоследствии он даже пробился в “черную масть”.
Но и дальше было ему трудно и тоскливо в этом жестоком и кровавом перевернутом мире. Тут-то он мог вспомнить тех, над кем сам измывался. Так сказать, покаяться в грехах.
Помощь мою он запомнил, пригодились и советы, которые я ему давал. А мне показалось, что он задумался над уроками жизни, многое осмыслил. Уходя из лагеря, я дал ему свой адрес и сказал на прощание: “На воле тебя теперь ждет много трудностей: на тебе клеймо. Если будет очень туго, напиши. Может, сумею и там помочь”.
Через два года я получил письмо, которое повергло меня в ужас. Вовка рассказывал о себе. О новых уроках в школе жизни.
Из лагеря он вышел через несколько месяцев после меня по амнистии. В родную деревню не поехал: там жизнь кончалась, оставались одни старухи. Никаких перспектив. А был Володя до армии классным слесарем, поэтому его взяли на прежнее место работы непрописанного. Правда, по закону уж коли взяли на работу, то обязаны были и прописать. Можно было наказать, оштрафовать администрацию, но в прописке отказать уже нельзя было. Но Вовка этого не знал.
Пришел к нему участковый, дал предупреждение под расписку и несколько дней на сборы. Не подействовало. Пришел вторично — снова предупреждение. Пригрозил: в третий раз застану — загремишь опять в лагерь. Володя заскучал. Очень ясно представил себе все, что его ждет там: серую грозную толпу, “беспредел”, кровь, унылую “пахоту” — и содрогнулся. Когда через пару дней, выглянув из окна общежития, с четвертого этажа, увидел на асфальте милиционера, сворачивающего к зданию, глаза затмило. Бросился к столу, хлопнул полстакана водки для храбрости и вскочил на подоконник. В эту секунду запечатлел внизу асфальт и маленькую-маленькую скамейку и фигурку милиционера, входящего в подъезд. Прыгнул солдатиком, сознание отключилось еще в полете. Как приземлился, не запомнилось.
Очнулся через четыре месяца в гипсе и бинтах. Капельницы, утки. Ему повезло: в день его отчаянного прыжка дежурила по городу (принимала жертвы несчастных случаев) Военно-медицинская академия, где первоклассные врачи, и то, что подняли из лужи крови, отвезли туда. Обследовав тело, медики грустно констатировали: множественные переломы ног, перелом позвоночника, череп проломлен, грудная клетка смята и одно легкое сжалось в комок, разрывы внутренних органов и кровоизлияния… Фактически не жилец. Таких прыгунов из окон хирурги Академии называют “десантниками”. Замечено, что, если “десант” высажен со второго-третьего этажа, есть надежда на благополучный ход выздоровления, если с пятого-шестого — дело, как правило, безнадежное, а с четвертого — на грани смерти. Тут — за гранью.
Его собирали, совершая подлинные чудеса. В полной неподвижности пришлось пролежать семь месяцев, только потом начал понемножку двигать руками. Вдребезги расколотые ноги срастались неправильно, приходилось ломать и снова сращивать, месяцами вытягивать. Такая вот история болезни. Через полтора года исковерканного инвалида отвезли в деревню. Но как оттуда ездить со многими пересадками в город? Надо же проверяться, продолжать лечение. Письмо было на тетрадном листе — сухое, одни факты, без жалоб и без грамматических ошибок (Володька всегда писал грамотно).
Я, конечно, сразу же ответил ему, предложил переехать ко мне, заранее извинившись за убогое гостеприимство: после выхода из лагеря я не мог найти работу, жил случайными заработками. Конечно, обещал встретить. Новым письмом Володя сообщил, что встречать не нужно: его привезет сестра.
Когда раздался звонок, я открыл дверь и… никого не увидел. Зная Володю как высокого, стройного парня, я смотрел, подняв глаза, туда, где ожидал встретить его лицо. Оказалось, что смотрел поверх его головы — она теперь была на уровне моей груди. Потом, скрывая ужас, я, оторопев, наблюдал, как в мою дверь вползала, протискивалась, опираясь на костыли, этакая каракатица на слабых ножках, кивая головой и радостно улыбаясь. Из письма я все знал, но как-то не представлял, что это означает в реальности. Душой я не успел к этому подготовиться, и у меня буквально подкосились ноги.
Так и начали жить вместе. К моим небольшим заработкам добавилась Володина пенсия инвалида — 50 рублей, да и мать его из деревни время от времени присылала продукты.
Так что справлялись.
Ноги у Володи были свинчены железными шурупами, позвоночник держался на железном штыре. При трепанации была удалена часть головного мозга. Если бы из левого полушария, то отразилось бы на мышлении, речи, “и быть бы мне в дурдоме” — резюмировал это Володя, но ему удалили из правого, заправляющего эмоциями. Кое-какие нелады с психикой были. Так, поврежден был какой-то центр, ведавший восприятием юмора, — шутки теперь доходили с трудом. Но заразить Володю смехом было нетрудно. Музыкальный слух сохранился, правда, напеть мелодию удавалось лишь дискантом. Часто Володя забывал напрочь происшедшее только что — мог раз пять подряд спрашивать, который час, хотя помнил давние события — деревню, ПТУ, армию, свою несложившуюся службу. Легко приходил в ярость, но быстро успокаивался и через пять минут уже не держал гнева и даже не помнил, за что разгневался.
Однако мало-помалу все приходило в норму. Однажды привел с прогулки девчушку с косичками, потом она стала приходить в гости. А еще через год сыграли свадьбу, и в моей однокомнатной квартире появилась молодая хозяйка.
Трудности не исчезли и после того, как Володя почувствовал себя в силах работать. Работа-то нашлась — в мастеровитых слесарях очень нуждались ЖЭКи. Но оказалось, что инвалиду получить разрешение на прописку в Ленинграде еще труднее, чем бывшему уголовнику. Какие-то негласные распоряжения или инструкции наглухо закрывали для инвалида такую возможность. Одни чиновники отсылали к другим, инструкции вырастали стеной — самой прочной: бумажной. А она непробиваема.
Дело тянулось уже полгода, и тогда я написал обо всем Михаилу Сергеевичу Горбачеву. Не очень подробно, самую суть. Не знаю, дошло ли письмо до адресата, но через несколько дней появилось все: работа, жилье и прописка.
Теперь супруги живут неподалеку от меня, растят дочку. Володя очень прилично зарабатывает. Все зажило — шурупы из ног вывинтили, штырь из спины тоже убрали. Чувствует себя абсолютно здоровым[8].
Вспоминая о былом, Володя с себя вины за свои беды не снимает, но вместе с тем горько корит и своих офицеров: зачем так долго смотрели сквозь пальцы на его “дедовские” выходки. История болезни начинается с них. Если бы раньше остановили, не окончилось бы лагерем и “десантом”.
Может, он в чем-то прав? Мудрым делает не новое знание, а старая горечь. Приобретшему ее лагерь не светит. Никакого соблазна.
3. Ад — глазами француза. Итак, этот кромешный ад за вышками и колючей проволокой накладывает неизгладимый отпечаток на тех, кто в нем побывал. Одни, пройдя сквозь него, признали его обыденность за норму (за суровый закон жизни) и настолько перестали ощущать чудовищную несовместимость “зоны” с предназначением человека, что не боятся возвращения туда. Другие готовы наложить на себя руки — лишь бы не это. А ведь он планировался не как ад, а скорее как чистилище — там людей должен был перевоспитывать коллективный труд. И поначалу все было нацелено на перевоспитание не столько уголовников, сколько целых слоев населения, классово чуждых “революционному пролетариату” (то есть поднявшимся наверх массам с психологией и идеологией люмпенов). В лагеря скопом загонялись деятельные предприниматели, справные крестьяне, интеллигенция и духовенство, отрезвевшие, рабочие. Их надо было очистить от “язв старого мира”, перековать для жизни в коммунистическом раю.