— Журфак — это не образование, — кривится он, услышав про ее альма-матер.
«Зачем юристы в стране, где нет закона?» — отвечает она ему, по привычке не раскрывая рта.
Костик пухловат, у него усы цвета рожи, то есть, конечно, ржи, ржи цвета у него усы, но и рожа у него цвета ржи — серовато-бледная, с неожиданным багровым цветом губ, глаза чуть навыкате, как у потомственного австро-венгерского аристократа, успевшего слегка подмутировать от внутрифамильных браков, и он уже что-то задвигает про собственный аристократизм, про папу, который служит замминистра, про квартиру на Победы, про дачу в Крыжовке — и все это без спешки, с касанием габсбургской величественности, и каждое слово низводит Ясю до статуса замарашки, тряпочки без роду-племени, — а ведь она такая в чем-то и есть.
У него толстая шея, но ее барочные складки драпируются длинными соломенными волосами, у него прыщ на верхней губе, но он практически не виден за усами, в целом Костик скорей похож на степного теленка, чем на степного волка, но Яся рада, что он с ней говорит, пусть даже и равнодушно, слишком равнодушно. Вечером они идут в кино, и он — нет, не обнимает ее, но задумчиво гладит по ноге, хозяйственно так, как крепостную девку. Яся ожидает обещанного книгами возбуждения или хотя бы стука крови в ушах, но ничего этого не случается. Он приглашает ее домой, в свою квартиру под голубками на Захарова, «на послезавтра». «Предки будут на даче», — сообщает Костик и заглядывает ей в глаза. Яся делает вывод, что взгляд значит, что ей, похоже, нужно купить презервативы.
Она покупает презервативы — почти не краснея, затем, почему-то краснея гораздо больше, покупает новые трусики, красного цвета, с кружевами, потому что из старых торчат нитки и их будет неудобно не снимать; на лифчик денег не хватает, и она надевает блузку без него. Она приходит к Костику в номенклатурную квартиру, сбивчиво объясняется с консьержем, который строг, как охранник на входе в публичный дом, она сбрызгивает себя духами перед тем, как позвонить — потому что блузка мокрая подмышками.
Дальше она закидывает ногу на ногу, громко смеется, придает своим глазам влажный вид — только для того, чтобы скрыть дрожь в кончиках пальцев и сотрясания жути в животе. На столе стоит четыре бутылки пива — почему-то именно на столе, а не в холодильнике, Костик как будто показывает сразу серьезность своих намерений: мы выпьем четыре бутылки пива, а потом я пойду тобой пользоваться.
Она пьет кислое пиво, смотрит на него и пытается представить про себя фразу «Мой Костик». Он так же неприступен и далек, как и при первой встрече, хотя пытается вернуться к разговору о Гермине, он запускает себе пятерню в волосы, приподнимает их над головой и роняет, получая видимое удовольствие от того, каким красивым себя считает. Пивная пена повисла на рже, он вытирает ее рукой, а затем глубоко затягивается и выдыхает дым, откидывая голову. Затем, когда первая уже допита, а вторая еще нет, он оказывается рядом на подлокотнике, снова гладит ее по ноге, потом начинает трогать грудь, особенно останавливаясь на соске, таком доступном без лифчика, Яся выгибается, чтобы показать все в выгодном свете, но на его лице написано, что он делает ей большое одолжение. В конце концов, потомок Габсбургов — и какая-то безродная ветошь. Она почти прочитывает в его глазах: ножки у тебя, девочка, коротковаты, носик картошечкой, грудь небольшая и при том какая-то рыхлая — все то, что она себе много раз говорила, стоя перед зеркалом и замирая, в надежде на то, что кто-нибудь когда-нибудь найдет в этом красоту.
После второй пива ей хочется писать, но писать нельзя, потому что он уже взял ее за руку и ведет, трясущуюся крупной дрожью, в спальню; он уверен в том, что Ясю колотит от желания, хотя откуда тогда струи ледяного пота, ледяные пальцы, пересохшие в страхе губы. И вот тут, на родительских простынях, он обнажает свою вяловатую прелесть и эффектно разрывает ее трусики — наш степной теленок — настоящий самец, на трусики ушел остаток стипендии и следующее свидание теперь возможно только через две недели.
И дальше он что-то там трогает, что-то не до конца изученное самой Ясей, трогает, впрочем, без особого интереса, хотя трепетный испуг девочки начинает его наконец распалять, и Яся откидывается на подушку, смотрит на далекий потолок, на возню фар по карнизам и чувствует, что вся ее жизнь — за редкими исключениями, за несколькими буквально минутами, была какой-то картонной подделкой, плохо сыгранной сценой, едва замаскированной паузой между двумя ненаступившими действиями.
Когда он забирается и начинает, пыхтя и отдуваясь, двигаться, причиняя сначала острую, а потом тупую боль, она все ждет, что это чувство отступит — чувство того, что жизнь, ее жизнь, все никак не начнется, что она все ждет окончания увертюры и начала арии героя, а герой не приходит или приходит и оказывается не героем, а тельцом, и ничего вообще настоящего вокруг — только бутафория. И она не сразу слышит его за своими мыслями, когда он в ужасе пищит: «Бля! Тут кровь! Ты что… Была?..», — и ей уже совсем не страшно, скорей как-то равнодушно — она улыбается и выдает что-то про «эти самые дни».
Дальше он все никак не может разрешиться, они прерываются и она, глядя на его полненькие, как колонны провинциального цирка, ножки, вспоминает из Бродского, про белые колени на мокрых простынях, и удивляется, что колени там, конечно, имелись в виду женские, и вдруг такое попадание в эти вот конкретно колени, в эту успевшую уже надоесть возню. И когда он уже, кажется, готов продолжать — а она осмелела до того, что собирается перед этим попроситься пописать, в коридоре вспыхивает свет и слышится мокрый шелест снимаемых плащей.
— А где Котя? — спрашивает властный женский голос, подкрепляемый постуком каблучков по паркету, и мужчина в ответ бубнит ей что-то невнятное, так, что непонятно даже, кто в этой семье замминистра.
Ясю тем временем осеняет пониманием, почему юный Габсбург представился таким неподобающим ему Кастусём, почему не Константином например — он хотел отползти как можно дальше от этого маминого Коти, смешного, надо признать, — все это она думает, лихорадочно застегивая крохотные пуговки блузки, и пальцы, как в страшном сне, не попадают, не справляются, и трусики не надеть никак — они разорваны теленком надвое, поэтому она торопливо натягивает брюки, звук молний, ее и Котиной, слишком явственнен, а родителей привлекает кухня — мама восклицает что-то про пиво, брезгливо звенят бутылки, она, кажется, сильно удивлена тем, что юный Габсбург знает, как открывается пивная тара, и когда они уже полностью застегнуты, они выскакивают из спальни и изловлены в холле, всклокоченные и измятые, и замминистра начинает улыбаться, причем лишь одним углом губ, второй остается по-габсбургски серьезным, а жена замминистра сразу проблематизирует ситуацию, сразу пускается в крик.
— Это что это такое, Котя? — спрашивает она. — Это ты пиво пьешь, значит? Это тебя вот эта, значит, подпаивает?
На ее лице — такое выражение, будто ее любимый породистый красавец, стрелоподобная русская борзая, только что смешал свою кровь с какой-то блошистой бродягой, причем скандал случился на глазах у всего салона.
— Кто это такая? Кто, я тебя спрашиваю? — Она обращается к теленку, но теленок полностью парализован.
Он не может ни говорить, ни думать, его рот приоткрыт, а грудь вздымается часто-часто. После таких залетов юноши теряют интерес к девушкам на всю жизнь.
Шок Коти передается Ясе, к тому же — яркий свет и двое одетых взрослых, и она пытается заступиться за него и за себя и тараторит:
— Вы только не волнуйтесь, главное! Это совершенно не то, что вы подумали! Мы просто разговаривали! О Германе Гессе! И о жизни!
Паркет под ногами изображает землетрясение, стыд и испуг сплетаются в ледяной клубок под пупком. К тому же ей по-прежнему очень хочется писать.
— Кто ты такая? Откуда взялась? — допрашивает жена замминистра.
Ее интересует все. Сейчас она спросит, где она купила Коте пива и не открывала ли его об ореховую столешницу столового гарнитура.