Собака обернулась одновременно с Эржебет, вероятно, тоже на звук хрустнувшей ветки. Хотя зрение у нее, как мы знаем, было неважное, Ники моментально различила зайчиху, которая, оказавшись с наветренной стороны, ничего не подозревала и преспокойно лакомилась зеленой свежей листвой. Ники застыла на месте словно изваяние, ни одна шерстинка на ней не шевельнулась. Но вот она приподняла переднюю лапу, чуть шевельнула ноздрями. В следующее мгновенье собака и зайчиха скрылись в зарослях над тропой.
Мы назвали осечкой то, что произошло с собакой, но могли бы назвать это проще и грубее — поражением. Вспомним первую ее охоту, описанную нами в начале этого жизнеописания. Разница между прежним и нынешним приключениями на первый взгляд была лишь количественная: Ники вернулась тогда к хозяевам добрый час спустя, теперь прошло не более четверти часа. Вернулась она, разумеется, так же безрезультатно и так же задыхаясь, с повисшим до земли языком и с такою же пристыженной, одурелой мордой, что и тогда. Но на этот раз, вернувшись к хозяйке — повторяем, всего лишь пятнадцать, а то и десять минут спустя, — она растянулась во всю длину на пыльной тропе, раскинув все четыре лапы, и, неподвижно глядя перед собой, тяжело задышала. Бока раздувались словно мехи, лапы дрожали, язык вывалился прямо в пыль. Между двумя этими гонками прошло всего пять лет, а Ники за это время словно состарилась на пятьдесят.
Возможно, ее преждевременную усталость только жена инженера объяснила поражением, собака же, не мудрствуя, сочла это просто усталостью. Факт тот, что она долго не желала вставать, а когда наконец неохотно поднялась, то поплелась за хозяйкой с поникшим хвостом и обмякшими ушами; иногда она останавливалась и снова ложилась на тропе. Эржебет некоторое время присматривалась к ней и внезапно повернула назад, к их прежнему обиталищу. Немного спустя она спросила вдруг Йедеш-Молнара, сильно ли постарела за эти пять лет. Йедеш-Молнар, набычив массивную голову, оглядел жену товарища, словно лошадь, и на лоб его набежали морщины.
— Да, — сказал он в несносной своей лаконичной манере, которая так напоминала речи докладчиков на больших заводских активах и, в истоках своих, самого Демосфена.
Собаки не умеют притворяться — и в этом они, как известно, подобны людям, — ибо их тотчас выдает хвост, сообщающий о каждом движении души. На обратном пути Ники еще довольно долго плелась позади, ее короткий белый хвост висел прямо перпендикулярно земле, и лишь в самом конце, когда они опять шли по-над деревней, вновь затрусила впереди хозяйки, то и дело подымая свой чуткий стяг и даже весело им помахивая. Когда они поравнялись с утиной лужей, Ники еще раз в ней искупалась: она долго и жадно лакала воду, едва не осушив всю лужу, к превеликому возмущению пернатых. После этого она явно почувствовала себя освеженной, приободрилась и на последнем отрезке пути к их прежней квартире еще погоняла двух кошек и сунула любопытный, истинно женский свой нос в три чужие калитки.
К вечеру горечь поражения, если Ники и ощутила его, по-видимому, выветрилась бесследно. Ники опять вся светилась, едва миновала усталость, — так облако, быстро гонимое ветром, лишь на минуту омрачает небо и закрывает солнце, но стоит ему пролететь, как мир снова озаряется светом. Казалось, в душе собаки не осталось никакой щербинки. На закате над Чобанкой пронесся свежий весенний ливень, прибил пыль, освежил листву, разбросал на дороге веселые зеркальца луж. После дождя терпкий и сильный запах земли наполнился такими ароматами, что Эржебет Анча все медлила с возвращением в город. Заходившее за грозовыми тучами солнце окрасило небо в кровавый цвет и, красными снопами выбрасывая лучи в просветы туч, зажгло над Пилишем ласковые ярмарочные огоньки, они вспыхивали на миг и тут же гасли. Небо за Надькевеем было красное и растерзанное, как поле битвы под Воронежем.
В коляске мотоцикла Ники тотчас уснула. Смертельно усталая, недвижимая, счастливая, она спала на коленях хозяйки, подвернув под голову одно ухо, другое же наивно откинув. Изредка она громко всхрапывала во сне и не проснулась даже в Будакаласе от лая увязавшихся за мотоциклом местных собак. На площади Мари Ясаи она мигом выскочила из коляски, зевнула во всю пасть и, не задерживаясь, вбежала в парадное.
Эржебет Анча еще в Чобанке решила, что нынешней же весной пустит Ники на случку. Собаку и так-то пришлось лишить буквально всего, что требовала ее природа, но лишать еще и права на материнство нельзя. Жена инженера надеялась, что щенки вернут Ники преждевременно утраченную молодость.
* * *
Но до этого уже не дошло, потому что вскоре после экскурсии в Чобанку собака занемогла. Как-то вечером на набережной она остановилась в самый разгар игры с камнем, словно внезапно ею наскучив. Не добежав до брошенного камня, она вдруг замедлила бег, в растерянности постояла, тупо глядя перед собой, затем повернулась и, свесив хвост, поплелась к хозяйке. В тот день она отказалась от ужина, а когда зажгли свет, спряталась за стоявшей в углу корзинкой для бумаг, в самом темном закоулке комнаты.
Эржебет взяла ее на колени и осмотрела лапы, когти: не поранилась ли о какой-нибудь осколок стекла, бегая по набережной. Она знала, что ее Ники недотрога и плакса, малейшая физическая боль для нее смертельная обида, так что ее жалобы не следует принимать всерьез. Эржебет вспомнила, какой Ники была безутешной, когда ее укусил шмель, — впору было подумать, что он покусился на саму жизнь ее. Издавая отчаянные вопли, Ники удалилась в угол под стул, затем, словно и этого одиночества было мало, чтобы пережить укус шмеля, забилась под кровать, окутав свое горе могильной тишиной. Лишь несколько часов спустя удалось выманить ее оттуда, но и тогда она вылезла с таким оскорбленным видом, словно всю вселенную винила в своих мучениях. Выражение ее морды напоминало вид оскорбленной в своих чувствах старой девы, которой отплатили черной неблагодарностью за все ее благодеяния; Ники легла на спину, вытянула к хозяйке пострадавшую лапу, закрыла глаза: не оставалось сомнения в том, что она раз и навсегда покончила счеты с миром, распрощалась с собственной жизнью.
Но на этот раз никаких внешних травм Эржебет не обнаружила. Ники и утром встала унылая, к пище не притронулась. Эржебет заметила, что она то и дело облизывает нос: собака, по-видимому, простудилась. Она даже покашляла несколько раз тем тихим, робким, покорным кашлем, каким скромные люди скрывают свои хвори и вместе с тем дают о них знать; каждый раз, покашляв, она, понурясь и опустив уши, тупо смотрела перед собой, как человек, не понимающий, что с ним происходит. Несколько раз она еще чихнула, и это было для Эржебет особенно мучительно, ибо поразительно напоминало чихание человека, даже больше — сильно простуженного ребенка. Эржебет разломила надвое таблетку аспирина и, раскрыв пасть, сунула одну половинку ей прямо в горло. Оскорбленная Ники сбежала от нее под кровать. Но на третий день с помощью еще двух порций аспирина кашель у нее прошел, нос стал прохладнее.
Больное животное трогает нас больше, чем больной человек, ибо оно не просит и не приемлет помощи. Чтобы поправиться, удаляется не в больницу — просто уходит в себя. Эржебет узнала о болезни Ники, вернее, о том, что на этот раз речь идет не об укусе шмеля, по ее молчанию. Собака целыми днями не подавала голоса; даже соседка заметила и как-то постучалась, спросила, что с Ники — не потерялась ли, а может, отдали кому. Ники молчком лежала на своей подстилке, почти не прислушивалась под вечер к приходу соседа, разве что приподымала голову, узнав знакомые шаги, устремляла медленный взгляд на дверь, отделявшую ее от передней, и снова роняла голову на подстилку. Утром и в полдень хозяйке приходилось по нескольку раз звать ее на прогулку, пока наконец она лениво, скучно не подымалась со своего места и, дрожа всем телом, молча направлялась к двери.
Мы не можем умолчать о том, что, видя такую изнеженность, хозяйка начинала испытывать к Ники почти раздражение, особенно при мысли, что по нынешним временам у людей хватает и своих переживаний, однако же они не устраивают из этого столь эффектных представлений. Ники умела молчать так громогласно, что комната гудела от ее молчания. Она так сжималась в комок, что заполняла собой помещение до отказа. Самой неподвижностью она непрерывно привлекала внимание к своим страданиям; в сводящей с ума тишине комнаты не думать о ней было невозможно. Все эти дни шел нескончаемый дождь, низко проплывавшие тучи закрывали будайские горы, туман заволакивал иногда даже мост Маргит, из-за закрытых окон сквозь уплотнившийся воздух едва доносился уличный шум; Эржебет иногда казалось, что она задыхается в разреженной атмосфере больничной палаты или тюрьмы. Когда она подзывала собаку, а та откликалась ей лишь глазами и на повторный зов разве что раз-другой еле заметно виляла хвостом, в мыслях не имея пошевельнуться, а просто смотрела хозяйке в лицо упорным, тяжелым взглядом, тем откровенным, чисто животным, исполненным муки взглядом, в котором не было ни вопроса, ни упрека, ни гнева, и на ласку, на слова ободрения отвечала лишь тем, что отворачивала голову от присевшей у ее подстилки женщины, в душе совершенно явно вообще поворачиваясь спиной и к ней и ко всему миру, — тогда Эржебет Анчу охватывала вдруг такая безумная ярость, что она была способна, кажется, покончить с собой. Ей как бы изменял рассудок, и в нервном расстройстве своем она была готова с собакою на руках выброситься из окна или кинуться в Дунай. Однажды она даже ударила Ники — первый раз в жизни; когда же побитая Ники молча на животе отползла к своей подстилке и спрятала голову, Эржебет овладело такое отчаяние, что она стремглав выбежала из дому и вернулась лишь поздно вечером.