В девять часов вечера профессор Фаркаш поехал на Восточный вокзал; он должен был встретиться там с сестрой, которая упаковала в Киштарче его вещи и на «стайере» доставила багаж к поезду. По-летнему теплый дождик то прекращался, то опять припускал вовсю; из университетских дверей профессор вышел под ожесточенный перестук капель по асфальту, но не успел сесть в поджидавшее его такси, как дождь вновь перестал, и над тротуарами трепетало лишь свежее прохладное его дыхание. Профессор сел в машину, не оглянувшись. Он не простился со старым привратником, а тот даже не подозревал, что профессор покидает Будапешт. Из кармана просторного серого плаща профессор достал плоскую флягу с коньяком и несколько раз потянул из нее, чтобы унять неожиданно подступившую тошноту: в такси пахло бензином и пылью.
На проспекте Ракоци вновь припустил дождь. Несмотря на вечерний час, было еще много машин, на тротуарах один за другим открывались пессимистические черные зонты и плыли, покачиваясь, друг подле друга; в сильном свете дуговых ламп поблескивали резиновые боты. Дождь протянул до земли длинные, тонкие нити. Профессор смотрел в усеянное пузырьками окно; дождевые капли вспыхивали и переливались всеми цветами радуги, как приятное воспоминание. У большого желтого куба больницы святого Роха профессор снова достал свою фляжку; он побывал здесь лишь однажды, в детстве, — внезапно началось сильное кровотечение из носа. А в универмаге «Корвин» не был ни разу; Национальный театр посетил два-три раза за всю жизнь, кафе «Эмке» — однажды, да и то пьяный в стельку: показывал город швейцарским гостям, с которыми потом едва не подрался. И вдруг показалось ему, что Будапешт он толком не знает, и стало чуть-чуть жалко покинуть его навсегда. Вот, например, филаторская гать — он и теперь не помнит, что это такое, хотя как-то даже в лексикон заглядывал. Лучше всего он знал Музейный проспект да улицу Геллертхедь, где пятнадцать лет подряд встречался с Эстер. А в фехтовальном зале Сантелли однажды даже дрался из-за нее на дуэли с атташе французского посольства.
На площади Бароша дождя уже не было, но черно отсвечивавший асфальт, частые блики на трамвайных рельсах, лужи, фонтанами шарахавшиеся из-под колес, еще хранили о нем тихую плещущую память. Площадь Бароша, знакомая, как собственная ладонь, — сколько раз профессор проезжал ее по дороге в Киштарчу и обратно! — была освещена сейчас не только вечерними огнями, но и сознанием, что он видит ее в последний раз. Площадь стала просторнее, объемнее — потом взмыла в воздух, исчезла.
Он вышел из машины с той стороны вокзала, где стояло: «Отправление поездов», и не захлопнул за собой дверцу машины. — Ждать не нужно, Гергей! — сказал он через плечо и зашагал было к залу ожидания. Таксист оторопело глядел ему вслед. — А заплатить-то, ваша милость!
— Что?
— А заплатить-то! — повторил таксист.
— Ах да, — сказал профессор. — Я решил, что на своей машине приехал.
Сестра сидела в зале ожидания первого класса, окруженная разнокалиберным багажом, состоявшим из одиннадцати мест. Ее мясистое, пухлое лицо было бледнее обычного, виски впали, волосы словно вдруг поседели. Шофер молча стоял за ее спиной. — Одну «симфонию», Гергей, — обратился к нему профессор. — Только щелкалку свою не вынимайте, терпеть не могу!
Его взгляд упал на багаж. — Это все мне?
— Так нужно, — сказала Анджела, строго обратив на младшего брата заплаканные большие глаза, сиявшие из-под очков. — Я положила только самое необходимое, остальное пришлю позже, когда ты окончательно где-то обоснуешься.
— Гергей, — повернулся к шоферу профессор, — оставьте мне два чемодана поменьше, а остальное тащите обратно в машину.
— Девять мест? — спросил шофер.
— Зенон, — вскрикнула Анджела, — об этом не может быть речи! Одни только рукописи твои, заметки, переписка заняли четыре ящика. А зимняя одежда, шубы, а летние вещи, белье…
Профессор через стеклянную дверь выглянул на перрон. Асфальтовые дорожки были сухи, но с только что поданного под крышу состава еще струями стекала вода. Слышался металлический перезвон молотков, шла проверка ходовой части вагонов. Состав подали с запасной ветки, вагоны были пусты и оттого, что никто не входил в них, удивительно нелепы.
— Сдайте багаж, Гергей. Квитанцию потом пришлете мне почтой, чтобы я невзначай не выбросил ее из окна.
— Нельзя, Зенон, — возразила Анджела, — тебе понадобятся квитанции на таможне.
Профессор внимательно смотрел сестре в лицо. — Хорошо, однако же, что я освобожусь от тебя.
— Я приеду сразу, как только ликвидирую здешнее наше хозяйство, — сказала Анджела. — Живи экономно, Зенон! Постарайся не растерять свои рукописи, следи за одеждой! Я упаковала тебе оба фрака. Ты хоть снял с гвоздя «Цепь Корвина»?
Профессор смотрел вслед шоферу, который шел за тележкой носильщика, сопровождая багаж. — Гергею дай пять тысяч.
— Дам тысячу, — сказала Анджела, — У нас и нет столько денег, Зенон. Заплачу вперед, что положено при увольнении, и сверх того дам тысячу. — Верхняя ступенька двойного лба профессора начала медленно наливаться кровью, пронзительные серые глаза впились в лицо сестры. — Ты дашь ему пять тысяч! — Его голос вдруг стал высоким и резким. — Я так хочу. Продашь виллу в Киштарче и машину, денег у тебя будет довольно. Анджела, я подозреваю, что не из-за дисциплинарных разбирательств покидаю Пешт, а затем, чтобы отделаться от тебя. Если б я мог передвигаться в трех измерениях, как птицы, давно бы уже на. . . тебе на голову!
— Хорошо, Зенон, — тихо проговорила Анджела, — я и сама вижу, что у тебя душа не на месте. К какому часу ты ожидаешь Эстер?
— К десяти, — потемнев лицом, ответил профессор.
Анджела смотрела себе под ноги.
— Билет в спальный вагон я послала ей с Гергеем сегодня в полдень. Ты уверен, что она едет?
Профессор пожал плечами.
— Я спросила лишь потому, — сказала Анджела, — что ты должен считаться и с такой возможностью. Она еще, может быть, и не поедет с тобой. Мое предположение объективно ничем не подкреплено, я просто не хочу, чтобы разочарование, в случае чего, застало тебя врасплох. Думал ли ты о том, что она, возможно, с тобой не поедет?
Профессор снова выглянул в стеклянную дверь на перрон, где слонялось без дела несколько железнодорожников; состав на первом пути был еще пуст. Пустовали и красные плюшевые кушетки и кресла в зале ожидания; они с сестрой были здесь совершенно одни. — Не сердись на меня, Зенон! — Из-под пенсне Анджелы струились слезы. — Если она поедет с тобой, если я буду знать, что там, далеко, она сделает тебя счастливым, тогда я за тобой не поеду.
Профессор вдруг резко повернулся к ней. — И ты хочешь покинуть меня?
Анджела сняла пенсне и чудными бархатными своими глазами, которые были сама любовь и благоговейная самоотверженность, долгим взглядом посмотрела брату в лицо. — Никогда! — сказала она. — А тогда о чем ты… — проворчал он. Анджела все так же не сводила с него глаз. — Я буду рядом с тобой, как только ты меня позовешь. Но если Эстер почему-либо не захочет, я останусь дома.
— Глупости! — буркнул профессор.
— Мне подождать?
Профессор отвел глаза. — Не стоит.
— Мне было бы спокойнее.
— Поезжай-ка лучше домой! — сказал профессор. — А дома закури свою сигару да почитай Тацита. Стиль у тебя хромает, как и у всех венгерских ученых. Почту мою перешлешь мне только в том случае, если я попрошу.
Анджела не сводила глаз с лица брата. — Так мне уйти?
— Гергею пять тысяч, — напомнил профессор. — И со всеми остальными не мелочись.
— Который час?
— Ступай!
Анджела опять сняла пенсне, чтобы вытереть слезы. Обнажившееся лицо — так похожее сейчас на лицо плачущей девочки — внезапно напомнило профессору их общее детство. Как-то ночью на улице Батори, во дворе дома, где они тогда жили, занялся пожар — горел большой бумажный склад. Они, дети, наблюдали его из окна няниной комнатушки. Он был прекраснее, ужасней и грандиозней всего, что довелось им с тех пор видеть. В узком колодце двора языки пламени взвивались до второго этажа, обычно грязные стены вокруг розово и жарко светились, по темным окнам кухонь и каморок для прислуги красные отблески перескакивали с этажа на этаж, словно мерцание бесконечно далекой неизвестной звезды. Иногда поток воздуха подхватывал пылающий бумажный лист, и он, взмахивая крыльями, словно огромная птица, проплывал мимо окна. Все вокруг было сплошной огонь и свечение. Мальчик и девочка, держась за руки, сжав зубы и не дыша, молча смотрели из окна. У пожара был голос, пожар ворчал, хрустел, когда же широкий язык пламени вдруг вырывался из подвального окна и, выгнувшись дугой, рассыпался искрами среди четырех каменных стен и целое сверкающее облако вздымалось к небу, то слышалось такое шипенье, словно над головами их, на крыше, извивался пресловутый райский змий. И тогда девочка открыла вдруг рот и, сперва тихонько, прерывисто, а потом все громче и громче стала визжать в пароксизме непередаваемого счастья. Никогда человеческое лицо не было еще столь прекрасно. Маленький мальчик, ее брат, поцеловал ее тогда…