Литмир - Электронная Библиотека

Все эти обстоятельства делали образ высокой черноглазой красавицы с жеманной речью несколько расплывчатым, смутным, нечетким, но когда Балинт, очень-очень редко — всего пять-шесть раз за полгода — сжимал Анци в своих объятиях, ее стройное белое тело за короткие эти мгновения приобретало больше плотности, постоянства и надежности, чем желалось ей самой. Она была красивей и бесценнее в такие минуты, чем когда надевала ярко-желтое платье, или зеленую юбку и розовую блузку, или малиновый костюм, или дома — цветастое японское кимоно, хотя и в этих своих нарядах она была божественно прекрасна и восхитительна. Но во сто крат красивей она становилась, когда отсутствовала, то есть в течение этих трех месяцев почти постоянно, если не считать двух дюжин неудачных и пяти-шести счастливо окончившихся свиданий. Однако Балинту еще незнакома была обратная перспектива несчастной любви: чем дальше любимый образ, тем детальнее видится его красота и тем расплывчатее становятся недостатки.

Когда он, на углу Кёрута и проспекта Ракоци, полчаса, час ходил взад-вперед мимо витрин кафе «Эмке», сердито засунув в карманы кулаки и повесив нос, с упавшими на лоб светлыми волосами, когда сидел на провонявшей птичьим пометом кухне напротив Дёрдьпала, с его неизменным белым петухом на колене, всегда готовым к бою, и думал об отсутствующей Анци, она казалась столь недостижимой, что ему становилось буквально страшно, когда Анци, с ее неправдоподобно роскошным телом, в конце концов все же показывалась из-за угла или входила на кухню. Он не сразу, очень постепенно осваивался с ее присутствием, странным образом именно в первые минуты поражавшим его множеством мелких недочетов: нарочито тоненьким голоском, глупо-жеманными манерами, выбившейся из юбки блузой; к счастью, все эти мелочи в считанные минуты исчезали без следа, и химера опять торжествовала над действительностью: голос Анци неуловимо менялся, становился глубоким, манеры обретали королевское величие, очарование и осмысленность, блуза сама по себе заправлялась в юбку. Обычно Балинт являлся с бутылочкой черного пива для Дёрдьпала; если к приходу Анци в бутылке что-нибудь оставалось, молодая женщина с воркующе-радостным вскриком тотчас подносила бутылку ко рту и, громко булькая, переливала остатки пива в свое белое горлышко, проделывая это так сладостно-мило, что более обворожительного создания Балинт не мог себе и представить. — А теперь будьте паинькой и ступайте себе домой, — говорила прелестница Балинту, ставя на стол пустую бутылку, — потому что я совсем сонная, словно кисонька, и хочу поскорей к себе в кроватку. Пока!

В редкие минуты отрезвления, которые вписывались в эти долгие четверть года горечью, злостью, а более всего особого рода пресыщенностью — пресыщенностью страданием, — Балинт знал все. Знал, что Анци изменяет ему не только с футболистом и боксером, но, судя по всему, и с представителями многих других видов спорта и профессий, знал, что слово правды никогда не слетало с ее губ, что она лжет даже тогда, когда вскрикивает: «ой!», «ах!» или «боже мой!», потому что в каждом случае правдой было бы прямо противоположное восклицание, знал, что она лицемерит, клянясь, знал, что любит только себя, заботится только о своей пользе, своей радости, что нет ей ни до чего дела, лишь бы насытить свою плоть, всячески ублажить себя, знал, что трутнем живет на шее отца и знакомых мужчин, знал, что она глупа, знал даже, что на свете немало женщин гораздо красивей ее. Он знал все и глубоко презирал себя за то, что помнит об этом лишь в редкие и краткие минуты отрезвления и что постоянно забывает о той пятнице, о том воскресенье, когда бывал опять низко обманут. Презирал, ибо, зная все, ненасытно любовался каждым словом и движением Анци. Он презирал себя как раз за то, что было в нем самым благородным: за пылкость своей страсти, за ее верность и полноту. Он полагал, что было бы более достойно мужчины любиться, подобно другим, под заборами на пустырях, и тотчас забывать обо всем, «не делать трагедий», уметь, как другие, небрежно, мимоходом похвалиться быстрым успехом, приправить похвальбу грязным словцом или пожаловаться, вперемешку с руганью, на случайную неудачу, не растрачивать на «курочку» ни денег, ни себя самого, думал, что куда здоровее, куда достойнее мужчины и порядочного, сознательного пролетария не страдать от любви. Он винил в неудачном выборе не свою юношескую неопытность, но самую любовь. Испытывал отвращение не к Анци, а к себе самому. И разочаровался не в Анци, а в женщинах.

Но эти минуты отрезвления и были только минуты, за четверть года их набралось, может быть, с десяток. Остальное же время он до одури насыщался всеми сладко-горькими вариантами любви, ее трепетными радостями, самообманом, сверкающим клинком надежды, кровавыми ее муками. И, сам того не ведая, мужал с каждым новым разочарованием, заблуждаясь, набирался ума. Словно размягченное железо, закалялся от ударов, вовремя нанесенных глупенькой рукой Анци. Из накопившегося непроглядного опыта в вагранке здравого смысла и достойной души выплавилось со временем более высокое понимание жизни. Случайный образ Анци давно уже канул в вечность, он забыл ее лицо, тело, манеру речи, но легкий золотой дымок счастья, ради которого и кипел тот горький настой, составленный из многих печалей и редких радостей, остался в его сердце до конца жизни и продолжал в нем свою работу.

Пока же он часами просиживал на кухне, уныло сгорбившись на жесткой табуретке напротив старого Дёрдьпала с его верным леггорном, злобно помаргивающим на коленях, и печально косился на кухонные часы, которые показывали половину девятого вечера, то есть свидетельствовали о полуторачасовом опоздании бесценной Анцики. — Да, вот оно как было, — бубнил рядом Дёрдьпал, — работаешь себе в ванной, а как войдет горничная или сама пышная барынька, ну, тут даже не смотришь, которая, сделаешь свое, и дело с концом. И никогда ведь дурного слова не скажут, еще и потчуют: может, сала с паприкой прикажете, господин слесарь?

Господин Дёрдьпал довольно почесывал старое, заросшее щетиной лицо. Балинт молча смотрел в пол и чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете.

И в мастерской вокруг него сгущались тучи.

Примерно через месяц после вечеринки с танцами и фонариками без всяких объяснений уволили Ференца Сабо. На вопрос за что, мастер Тучек пожал плечами.

Сабо пошел к Битнеру. — Почему меня уволили, господин Битнер?

— А пес его знает, — сказал толстый мастер.

Сабо сердито усмехнулся, обычно ласковое лицо на минуту недобро ощерилось. — Уж вы-то знаете, господин Битнер!

— Это не по моему ведомству, — буркнул Битнер. — Спросите господина Богнара.

Сабо пошел к Богнару. Висевшее над столом распятие исчезло со стены, на его месте красовался мужской портрет с клочком волос на лбу, крохотной кисточкой усов под кривым носом.

— Почему меня уволили, господин Богнар? — спросил Сабо.

Совладелец мастерской поднял голову от бумаг. — Запомните же наконец, моя фамилия Брунненфельс, — недовольно произнес он. Неделю назад специальным разрешением министерства внутренних дел он вернул себе свою родовую немецкую фамилию, но люди так привыкли называть его Богнаром, что слово «Богнар» само соскакивало с языка. — Чего вы желаете?

— За что меня уволили, господин Брунненфельс?

— Битнер не сказал вам?

— Если б сказал, я не спрашивал бы, — возразил Сабо, нервно подергивая усики. — Я лишних разговоров не любитель, это вы сами знаете, господин Богнар.

— Брунненфельс, — ворчливо поправил хозяин мастерских. — Весьма сожалею, Сабо, но дела идут скверно, пришлось вас уволить. На всех у меня нет работы.

Сабо знал, что на деле все обстояло наоборот, мастерская едва справлялась с заказами. Его разозлила не ложь, а то, что, зная заранее — Богнар будет лгать, — он все-таки пошел к нему. Вопросы увольнения и найма относились к Богнару лишь формально, на самом деле их решал Битнер, и Богнар, один из владельцев мастерской, даже если имел по случайности особое мнение, не всегда решался подать голос: когда же ему самому было что-то нужно, делал это голосом и руками Битнера. Так и вели они предприятие, прячась друг другу за спину, но из-за долговязой фигуры совладельца с обеих сторон постоянно высовывалось хитро запрятанное круглое брюхо старого мастера, точно так же как в нужных случаях над плечами мастера вдруг взмахивали длинные, нерешительные руки Богнара.

163
{"b":"865883","o":1}