— Как вы выразились, дорогой друг? — прервал он Фекете. — Пятно на вашей чести? Но ведь ваш милый сын еще не осужден, а только арестован.
— С тех пор как я себя помню, — возразил коммерсант, — ни родители мои, ни я сам никогда не имели дела с полицией. Однажды, правда, в тысяча восемьсот девяносто седьмом мой младший брат угодил в жандармскую тюрьму — бедняга вздумал голосовать за кандидата оппозиции… Иных столкновений с властью в нашей семье, поверьте, еще не было. Мой адвокат, с которым я беседовал нынче утром…
Художник скривил лицо в гримасе.
— Дорогой друг, — проговорил он, — забудем про адвокатов. Конечно, вы можете упрекнуть меня в непочтительности по отношению к моему родителю, также подвизавшемуся на адвокатской стезе, через посредство которого мне выпало удовольствие познакомиться с вами и завоевать вашу дружбу. Это правда! И все же мое мнение таково, что адвокаты непременно плуты.
— То есть как? — Коммерсант был потрясен. — Адвокаты…
Художник махнул рукой.
— Оставим их в покое!.. Вас постигло сейчас… как бы тут выразиться… большое несчастье, мы должны помочь горю. Все свои силы и способности я употреблю на то, чтобы… чтобы утешить вас. Ваш милый сын учитель, не так ли?
— Так точно.
— Сколько ему лет?
— Двадцать шесть, — дрожащим голосом ответил отец.
Минарович вскинул голову.
— Какой возраст! — вдохновенно произнес он. — В эту пору человек начинает понимать, сколь гнусной… да-да… сколь гнусной была до сих пор его жизнь. Под землею, во тьме, словно пшеничное зернышко!.. Если милый ваш сын получит, предположим, десять лет, то ко времени, когда он выйдет, ему будет… ах, великолепно!.. тридцать шесть лет! Блистательный возраст! Пора расцвета, начинающейся зрелости! Великолепно!
Отец с ужасом откинул голову, слыша такие утешения.
— Десять лет? — выговорил он, запинаясь. — Моего сына посадят на десять лет в тюрьму? Но за что?!
— Этого я не знаю, — приветливо улыбаясь, ответил Минарович. — Это лишь предположение… А вы не спросили у той дамы, что сообщила вам об аресте?
Старый торговец поник головой.
— Она говорила о каком-то великом деле, о каком-то чрезвычайно великом деле. Я, сударь, простой человек, я ведь не разумею языка этих ученых молодых барчуков. Мой адвокат говорит…
Минарович вскинул ладонь, и коммерсант покорно замолчал. На глазах у него были слезы, когти горя выцарапали на жирном, свинцового оттенка лице глубокие морщины, то и дело швыряли взад-вперед холмики щек и подбородка; чтобы разобраться в этом лице, нужно было вычертить его карту заново.
— Эта девица разговаривала со мной, словно с каким-нибудь идиотом, — заговорил он прерывисто. — У самой еще молоко на губах не обсохло, а отчитала меня, старого человека, словно какого-нибудь новобранца. Мелкобуржуазные глупости! Выходит, вся моя трудовая жизнь, мой опыт, уроки, добытые потом и кровью за шестьдесят один год, все это, прошу прощения, мелкобуржуазные глупости? И сын мой так же обо мне судит?! Мой сын, которого я…
Художник сосредоточенно, с холодным профессиональным любопытством всматривался в распадавшееся на глазах лицо старика.
— А что я скажу моей жене? — прорыдал он.
— Ваша супруга еще ничего не знает?
Старик покачал головой.
— Пришлите ее ко мне, я утешу ее, — рассеянно предложил художник. Но тут же пожалел о сказанном. — Ей нужно объяснить, — и, вытянув длинную руку, он нежно погладил гостя по плечу, — ей нужно объяснить, что когда-нибудь придет час и сынок ваш все равно умрет… Да, да, это так… я верно говорю, это наказание неизбежно. О, сознавая это, мать многое может простить своему сыну. Даже то, что он не похож на нее.
— Это бы еще не беда, лишь бы порядочным человеком остался, — в отчаянии простонал старый коммерсант.
Художник опять погладил его по плечу.
— И порядочность его на ее порядочность не похожа. Дорогой друг, не обессудьте, ежели я напомню вам о том, что вчера говорили вы сами: торговому человеку, объясняли вы, нельзя обойтись без обмана, иначе впору ему сразу прикрыть свое дело. Ну а если ваш милый сын… мне, право, неловко… если он иначе понимает порядочность? Это все громкие слова, прошу прощения, просто громкие слова! Так что будем говорить лишь о фактах: о том, что человек смертен!
Яркий солнечный свет вливался через огромную стеклянную стену мастерской, все затопляя и озвучивая все, что желало звучать, — и сверкающие белизной стены, и волосяные трещины, разбегавшиеся по ним, выдававшие их обреченность. Ослепительной голубизной сверкала бархатная обивка кресла, напоминая о далеком лете, проведенном на берегу Адриатики, несколько обуглившихся паркетин посреди мастерской — о маленьком домашнем пожаре, жертвой которого чуть не стал сам художник десять лет назад. На белой скатерти проступили жирные пятна, покрывало на диване зияло прорехами.
Минарович довольно потирал руки; все это вместе, в резкой игре противоречий, решительно ему нравилось.
— Пожалуйста, дорогой друг, прошу! — воскликнул он весело, заметив, что гость открыл рот, собираясь говорить. — Быть может, я кажусь вам равнодушным, но не заблуждайтесь, я слежу за каждым вашим словом.
— Дорогой и почтенный друг мой, — произнес старик, вытирая лицо носовым платком, — вы поговорите, не правда ли, с вашим младшим братом, замолвите словечко за моего несчастного сына?
— С кем?
— С вашим братцем. С господином заместителем главного полицмейстера.
— Ну как же, как же! — кивнул художник. — С удовольствием. Само собой.
Старик бросил на него такой взгляд, словно хотел поцеловать ему руку. Минарович покраснел.
— Когда вы сможете поговорить с ним?
Художник вскинул руку.
— Когда угодно! В ближайшие дни. Срочно. Непременно поговорю с ним на днях.
— Это нужно бы еще сегодня! — взмолился Фекете, опять утирая лицо. — Прежде чем они успеют опубликовать полицейское сообщение с именами…
— Правильно, — кивнул Минарович. — Сегодня же! При условии, конечно, что у него найдется для меня время. Впрочем, почему бы и не найтись? Да-да, я непременно поговорю с ним сегодня же, дорогой друг, прежде чем они опубликуют полицейское сообщение.
— Я готов и на определенные жертвы, — медленно проговорил коммерсант. — Разумеется, на благие цели.
Художник уставил на него тусклый птичий взгляд.
— В самом деле?
— Посильно, конечно… я ведь человек маленький, — поправился торговец. — Мы люди бедные.
— И сколько же?
— Две тысячи пенгё, если не обидно будет.
Минарович усмехнулся.
— Похвально, — пробормотал он. — Ради спасения вашего милого сына… как же, понимаю! Отлично! Просто геройски! Непременно упомяну, хотя не думаю, что это произведет большое впечатление. Но если буду говорить, всенепременнейше упомяну. В конверте, не так ли?
— Как будет приказано, — пропыхтел коммерсант, промокая платком лоб.
Художник проводил гостя до порога, дружелюбно потряс ему руку, потом еще раз погладил по плечу, по спине. Возвращаясь, заглянул на кухню.
— Вот теперь можно нести мой обед, сынок, — сказал он Балинту, клевавшему у стола носом. — И, пожалуйста, чтобы суп был совсем горячий, и второе, и лапша с маком!.. Вы узнаете ли этого господина, если опять увидите?.. Прекрасно, так вот, пожалуйста, больше не впускайте его. Вероятно, он не раз заглянет в ближайшие дни, но меня для него не будет дома.
Балинт кивнул.
— Вот только с завтрашнего утра и меня здесь уже не будет, — сказал он.
Лицо Минаровича омрачилось, он вернулся в мастерскую. Не успел Балинт внести суп, как в прихожей вновь позвонили. Ложка остановилась в руке художника на полдороге, в нерешительности замерла перед тянувшимся к ней ртом и разочарованно опустилась в тарелку. Ломтик морковки, падая, выплеснул фонтанчик и плавно погрузился на дно. Балинт злорадно косился на страдальческую, оскорбленную физиономию художника.
— Не открывать? — спросил он после второго звонка.
Художник махнул рукой.