— Вы это уже сказали.
— Сказал?.. Хе-хе-хе… И господину Мюллеру всякий раз приходилось повторять дважды, чтобы он понял.
— Кто этот господин Мюллер?
— Кто такой господин Мюллер?.. Ты не знаешь?! Ну нет, как же не знаешь! Мой бывший бухгалтер. Еще в прошлом году протянул ноги, бедняжка… кхе… кхе… а ведь был моложе меня, верно, Элла? В прошлом году, верно? Мы отдали ему последний долг, не так ли, Элла? Ведь мы любим посещать кладбище, покуда добираемся туда на своих ногах, хе…хе…
Тебе уже недолго, думал я, представляя себе, видя перед собой легкие старика…
— А что это вы там с женой моей шептались в передней? А?
Старушка покраснела.
Ты же отлично знаешь, ну что притворяешься, думал я.
— Он рассказывал мне о Тамаше, — сказала теща, все еще краснея, но превосходя меня присутствием духа.
Старец снял с носа пенсне, подмигнул мне подслеповатыми глазками и снова водрузил окуляры на место. Какой ни был он теперь пришибленный, но по-прежнему радовался от души, если мог кого-то принудить ко лжи. Еще большее, наивысшее наслаждение он испытывал теперь лишь тогда, когда ему удавалось ущемить кого-либо и материально.
— Что скажешь о дороговизне, сынок, а? Что скажешь? Как раз сегодня я вынужден был поставить в известность почтальона, который приносит мне пенсию… Элла, шарф опять сползает… так о чем я… ах да… что, пока мне не повысят пенсию, я, к великому сожалению, должен временно лишить его чаевых. Нынче ведь и почтальон принадлежит к правящему классу, не так ли?.. хе-хе-хе… так пусть и позаботится! Ну-ка, что ты на это скажешь, сынок?
Нет, неудивительно, что жена моя любила меня больше, чем своего отца. Но вот как теща выдержала с ним рядом эти сорок или пятьдесят лет? В страдании, как видно, терпение не знает границ. Я отвел глаза от лица старика и стал смотреть на большой, шелестевший на ветру тополь под окном, на который как раз слетела воробьиная стая, а когда обернулся…
Это и была та минута, когда я получил первый шок, минута, с которой началась для меня пора самонаблюдения; и еще несколько подобных минут за нею последуют. Я не поклонник так называемых символов, не люблю и обобщений, я стараюсь рассматривать явления в их естественных рамках, но на сей раз их подкрепляющие друг друга речи были столь явственны, что я не мог закрыть глаза на двукратное предупреждение. Тот, кто сидел сейчас передо мной и кого я до глубины души презирал и ненавидел, был похож на меня. Как ни разнились мы по своему образу жизни, но оба мы были зачаты и рождены согласно общему закону и теперь, состарившись, вновь схожие, как пара сапог, одинаково плетемся к exitus[9].
Итак, я отвернулся, говорю, от шелестевшего за окном тополя, взгляд мой снова упал на тестя, и тут у меня перехватило дыхание… Я не преувеличиваю: у меня замерло сердце. Рука тестя сметала со скатерти хлебные крошки вокруг чашки совершенно так же — совершенно, совершенно так же! — как это делал я по утрам, выпив свою чашку кофе с молоком. Ошибки быть не могло, вся автоматика от начала до конца срабатывала совершенно одинаково. Старик прислонил левую ладонь к краю стола, правой рукой круговыми движениями собрал крошки в холмик, потом осторожно, чтобы не просыпать на пол, смел их в подставленную ковшиком ладонь левой руки. Некоторое время он удовлетворенно смотрел на маленький коричневый бугорок, потом — в точности так, как делал и я, — слегка отвел голову назад, открыл рот и быстрым движением забросил туда добычу.
— Кто крайцара не бережет, к тому и форинт не пойдет, — вымолвил он со вздохом, прикрыв глаза. Вокруг усов от удовольствия проступил пот.
Я попрощался со старенькой тещей, ушел. Взбудораженный, чуть было не опрокинул чашку с недопитым кофе. До этой самой минуты я полагал, что сметаю в ладонь крошки порядка ради, чтобы стол около меня оставался чистым, — ничуть не бывало! Оказывается, мне было жаль отдать воробьям эти крохи. Оказывается, я пожираю даже излишки, лишь бы не делиться с птицами, что, слетевшись ко мне под окно, то и дело заглядывали в комнату. Оказывается, старческая скупость уже начала во мне свою медленную, разрушающую душу работу, и, если я не дам ей сразу же по рукам, она подроет все благородное сооружение.
Итак, старею? Уже? — спрашивал я про себя, сам тому не веря. Уже? Да может, это всего лишь несколько дурных привычек, приставших ко мне и незаметно окостеневших на поверхности души? Во всяком случае, нужно быть начеку — ведь недолго и обмануться! Необходимо исследовать все мои привычки, установить, что сокрыто под ними. Я чувствовал себя как пес, занявшийся ловлей собственного хвоста.
Уже на другой или на третий день выявилась еще одна достойная презрения привычка, еще один увесистый экземпляр скаредности. Обострившимся чутьем я ее обнаружил и, схватив за ухо, поставил в угол.
— Простите, учитель, вы еще не прочитали мою рукопись? — осведомился молодой автор.
— Я не учитель. Извольте называть меня по имени.
Но я пожалел его. Нахальный огонь молодости, полыхавший из его глаз, на миг разжег меня. Его худое, костистое лицо еще не вспучилось водянкою самодовольства, он был свеж и требователен, он еще не удовлетворялся тем, чего стоил. Говорю, мне стало жаль его, да и чем еще я мог бы защититься от его презрения?
— Что это была за рукопись, простите?
Он послал мне рукопись своего романа по почте, в сопровождении длинного лестного письма. Рукопись я, разумеется, не прочитал. Впрочем, оно и лишнее: что первые романы молодых писателей плохи, известно заранее. Я же полагал в ту пору, что, чем читать плохой чужой роман, выгодней уж писать самому, все выйдет хоть сколько-нибудь лучше.
Однако позволь, придержал я себя. Выгоднее? Для кого? Ты это интересы человечества защищаешь? Или свое время жалеешь? Опять скаредничаешь, мелкота, про черный день запасаешься?
Я еще раз посмотрел молодому человеку в лицо: бояться-то его мне было нечего. По-моему, в писательских физиономиях я разбираюсь: этот, похоже, бесталанен как пень. Ничего, не будем мелочны, решил я, у меня еще есть что транжирить. Суровость ведь тоже разновидность скупости.
— Дорогой мой друг, — сказал я, — я прочитал ваш роман с великим удовольствием. Позвольте мне теперь изложить мое суждение детальнее…
Молодой человек таращил глаза.
— …знаю, — продолжал я, — молодежь не любит, когда ее хвалят в лицо…
— Вы изволили прочесть весь роман? — ошеломленно спросил молодой автор.
— То есть?
— Все восемьсот страниц… до конца?
— Да я не мог от него оторваться, любезный друг, — сказал я. — Не хотелось бы сейчас подробнее говорить о моем впечатлении…
— Только один вопрос, учитель…
— Ни единого, — сказал я. — Свое мнение я изложу в рекомендательном письме, которое намереваюсь послать моему другу Ф.Л., главному редактору в…
На его лице — засасывающая тупость болот; я все больше воодушевлялся:
— Как известно, мой молодой друг, пожилые писатели моего возраста оделяют своим признанием весьма экономно… Вот-вот, выражение верное, экономно… С течением времени, разочаровавшись и в самих себе, они по отношению к другим тоже становятся осторожнее. Хвалить не любят, да оно и не получается больше, эгоизм мешает. В скаредности своей они всякий успех хотят оставить себе и, уж конечно, не приложат усилий, чтобы и незрелый юный простак вроде вас — разумеется, я аттестую вас так исключительно для примера — ухватил себе листик-другой из их избыточных лавров. Дарование! Молодое дарование!.. Да ведь в этом нет никакой заслуги, друг мой, это все равно что поллюция у подростка. Нет, сумейте-ка вы в шестьдесят лет хоть изредка написать одну хорошую страницу — вот это будет уже настоящее! Но до шестидесяти лет пусть никто не смеет считать себя талантливым.
На подоконник сел воробей, заглянул ко мне в комнату, потом привычно застучал в окно, как бы напоминая. Я засмеялся: уже и у моих воробьев завелись привычки.
— Я должен понять это так, учитель… — выдавил из себя молодой человек, явно обескураженный.