– Вы шутите? – молчащая до сих пор одногруппница выпрямилась на своем стуле; от ее тяжелого, блестящего презрением взгляда даже мне сделалось не по себе, преподаватель и вовсе ошарашено замер, роняя на пол засаленные бумажки с конспектами. – Если вы уйдете посреди занятия, ничто не остановит их от того, чтобы зайти в кабинет. Ваше присутствие – единственное, что им мешает. Только преподов они не трогают, они не хотят попадаться им на глаза. Как только вы уйдете, они ворвутся к нам в кабинет, и неизвестно, что с нами сделают.
– Кто это, «они»? – искусствовед нагнулся, чтобы дрожащими пальцами ухватиться за край бумаги; неосторожным движением он смял ее, принялся торопливо запихивать к себе в сумку. – О ком вы вечно говорите? Это вы о тех негодяях, которые шумят в коридоре? Так я выйду, поговорю с ними! Не бойтесь, моего авторитета хватит, чтобы они больше не безобразничали!
– Вы идиот? – староста вся дрожала: то ли от злости, то ли от паники. Я взглянул на свои ладони – тремор у меня был не меньше. – Мы третий год это терпим, ни один препод не смог с ними договориться, им не важно ничье мнение, третий год мы учимся закрывать на это глаза, ходим по коридорам только в сопровождении препода, трясемся от страха, когда выходим из вуза. Третий год ходим в деканат и жалуемся, и нам обещают разобраться с проблемой. Разобрались? Да им наплевать! И на ваши жалобы им будет насрать! Если уйдете сейчас, то подставите всех нас. Неизвестно, что будет, если мы останемся одни. Вам совесть позволяет быть таким трусом?
– Я не трус, – преподаватель схватился за стул перед дверью и резко отодвинул его в сторону; испуганный, практически не понимающий ничего от накатившего ужаса, я вскочил на ноги и попытался схватить искусствоведа за плечо, чтобы остановить, но он уже стоял на пороге – дверь была широко распахнута, позади зияла черная пасть стихшего коридора. – Я просто ценю свою безопасность! Простите. Я вынужден уйти.
И он бросился бежать. Его неказистая фигурка быстро растворилась в темноте: коридор, подобно черной дыре, поглотил все оттенки его пыльного кардигана и стрельчатых брюк. Чудом я успел захлопнуть дверь прежде, чем тишину разбил гул уверенных шагов. События завертелись, как дрожащая пластинка с пестрой картинкой в стиле поп-арт – в моей голове как наяву зазвучал жизнеутверждающий мотив, запел саксофон и покладистый голосок скрипки. Под взрыв радостных гитарных аккордов мы навалились на дверь, пока староста вместе с двумя одногруппницами двигали преподавательский стол. Дверь сотрясалась от ударов; мой слух ласкал мягкий мужской баритон, и я представил себя в пропитанном сигаретным дымом зале. Там был приятный полумрак, за моей спиной шептались, рокочуще играясь согласными звуками, британцы. В смокинге, вальяжно развалившийся в бархатном кресле, я сидел перед сценой – грохот ударов по хлипкой двери нашего кабинета превратился в аккуратное цоканье каблуков танцовщиц; передо мной, улыбаясь голливудской улыбкой, стоял молодой Энгельберт Хампердинк. Уверенно подмигнув мне, он схватился за микрофон; совместными усилиями девочки начали двигать дубовый стол к двери, чтобы ее нельзя было открыть со стороны коридора, но, стоило Хампердинку в моей голове начать первый куплет «A man without love», дверь сотряс удар такой силы, что меня и одногруппника швырнуло на пол. Пластинку заело на одной фразе. В моей голове запищал белый шум; падая, затылком я грубо приземлился на выступающий вперед деревянный плинтус.
– Черт! – староста всхлипнула и осела на пол, – Черт возьми! Как я устала от этого. Черт!
Корявый скрип медленно открывающейся двери заставил нас всех замолчать. Как беспомощно двигающийся по сухому асфальту дождевой червяк, я стал отползать вглубь кабинета, пока не уперся спиной в острые металлические ножки стула. Казалось, сам воздух загустел и замер – превратился в желе, и дышать им сделалось так же тяжело, как если бы мне в глотку стали проталкивать желейные куски. Тишина опустилась на нас плотным коконом. За дверью была темнота длинного коридора – в нем не было ни одного человека, но мы все чувствовали чье-то присутствие. Может, они прятались по углам? Может, успели убежать? Может, заняли свободные кабинеты и ждали, когда мы выйдем, чтобы наброситься? Самое отвратительное, самое мерзкое и гадкое, что мы ощущали в тот момент, было незнание. От него у меня царапала желудок паника и сводило в страхе зубы. Мы знали, что они сделали с нашей бывшей старостой – прогулка в одиночестве по темному коридору, и на следующий день она звонит нам из больницы. Ее скинули с лестницы, и не знаю, чем успели еще запугать, раз до сих пор она говорила, что поскользнулась сама, винить стоит только ее собственную неуклюжесть, и никогда в жизни она не слышала никакой шум во время занятий вечером, никогда не сталкивалась с издевательствами в ГУ им. Ф. Ротха. Нас ждало что-то еще хуже – так я думал, когда тихие шаги приближались к нашей широко распахнутой двери. Никто из нас не нашел в себе силы сдвинуться с места, чтобы закрыть ее – наверное, накатившее на меня отчаяние сделалось обще ощущаемым чувством.
– Наплевать, – староста тихо всхлипнула, – мне уже наплевать.
В том, как неуклюже она принялась шуршать пакетами в своей огромной сумке, я понял желание достать кокосовый батончик – предложи она мне его тогда, и я бы согласился.
Тишину коридора тонко разрезал свист. До сих пор не знаю, что за мелодия это была, но в тот момент она показалась мне самой прекрасной и зловещей одновременно; ноты опускались и поднимались вверх, взлетали выше, отлетая эхом от бетонных стен, и негромкие, быстрые шаги звучали словно аккомпанемент для этого свистящего соло. Потом нам в глаза ударил свет.
Это был первый раз, когда я увидел ее. В тот момент она показалась мне женским воплощением Клинта Иствуда. Медленно я пополз взглядом от ее сапог с широким голенищем к ремню – металлическая пряжка зазвенела, когда она переставила ноги. В руке, подобно револьверу, она сжимала большой черный фонарик, и нижняя часть ее тонкого лица оттенялась холодным светодиодным рефлексом. Мне сделалось абсолютно ясно, что на фоне должен был заиграть саундтрек из спагетти-вестерна – в моей голове он давно звучал во всю, в моей голове она стояла не на пороге обшарпанной двери, а посреди техасской прерии, с ковбойской шляпой на затылке и спиралью лассо около бедра, и позади ее статной фигуры, на дрожащем от жары горизонте скакала черной стрелой взмыленная кобыла, ударялась копытами о желтую крошку камня; скрипела далекая железная дорога, перебирая маслянистыми колесами поездов, как насекомое – тонкими лапками, хрипел пьяным смехом шумный трактир, звенело золото, пели рикошетом револьверные пули. Улыбаясь сквозь дымку поднявшегося в воздух песка и пыли, она произнесла хриплым голосом:
– Не бойтесь. Я ваш новый куратор.
И горячий южный ветер сурового американского штата взметнул в воздух копну ее кудрявых красных волос.
– Можете звать меня Евой.
Глава 2. Вознесение
Страх был прямо противоположной ее существу стихией. Каждое отточенное уверенностью движение Евы было полно смелости и несвойственной нам беспечности – как будто медленная поступь старшекурсников по старому паркету коридора была частью нашего воображения, как будто никто и ничто нам не угрожало, как будто мы были обычными третьекурсниками, в голове у которых были мысли только о тех студенческих проблемах, которые понятны всем: сессия, долги, лень, курсовая. Ева не осталась стоять в дверях; она села на криво стоящий дубовый стол, свесила вниз ноги, каблуки на ее старомодных ковбойских сапогах ударились о деревянную поверхность, и этот глухой стук на несколько минут стал единственным звуком, который раздражал мой слух. В нелепой и жалкой позе распластавшись на полу, я так и продолжил глядеть на нее – снизу вверх, как собачонка на свою хозяйку.
– Кураторов они тоже не трогают, – Ева засмеялась взглядом, когда увидела меня; какая-то детская задорность читалась в добром блеске ее светлых глаз, – Я по совместительству преподаватель, работаю в деканате, курирую вечерние группы. Жаль, что раньше не добралась до вашей группы: было слишком много дел. Насколько я знаю, у вас это последний день перед стажировкой? Завтра уже уезжаете заграницу?