Эту немолодую женщину в темном плаще, в сиреневом плате, с приопухшим носом и в очках Павел не признал сразу, но почувствовал, что стать, не согбенная годами, и некая внутренняя нерастраченная спесь ему знакомы. Чего-то как будто не хватало в ее облике, чтобы сразу определить, кто она. Павел стал наблюдать за ней и вдруг прозрел: «Завуч! Седая… Очки сменила… Кирюха! Эх-ма! Отпетая атеистка в церкви? Кто это с ней?»
Рядом стояла девочка-подросток, неприметная, с бледным худым лицом, в сером беретике. В одной руке она держала зажженную свечу, другой — крестилась.
— Глянь, Костя! Завуч из школы. Она тебе доучиться не дала… Портрет Ленина нести заставляла.
— Кира Леонидовна? — радостно воскликнул Константин. — Где она?.. Ах, вот! — Он сходу направился к несгибаемой назидательнице.
И Константин, и Павел обнялись с ней, как полагается на пасхальный праздник, троекратно поцеловались.
— Я сразу узнала вас, ребята, — призналась, подраскрасневшись, Кира Леонидовна. — Подходить постеснялась… Вы простите меня. Особенно вы, Костя.
— Да что вы! Не за что мне вас прощать! Бог всем судья, — сказал Константин, глядя в лицо завуча со снисходительным участием. — Вины вашей нет ни в чем. Время бесовское было.
Кира Леонидовна скромно покивала головой.
— Герка, сын мой, умер, — вдруг сказала она.
— Царствие небесное! — перекрестился Константин.
— Он пожарным работал. Его в Чернобыль отправили на ликвидацию. Там облучился. Потом по больницам. Так и не выжил… Это дочка его, Алина. Она крещеная. Говорит, пойдем, бабушка, в церковь… — Она вздохнула, с любовью кивнула на внучку. — Директриса Ариадна Павловна тоже умерла, болезнь у нее неизлечимая. А Геннадия Устиновича, помните учителя физкультуры, инсульт хватил. Только по дому потихоньку ходит. В последние годы мы вместе живем.
— Чем помочь вам, Кира Леонидовна? — спросил Константин.
— Нет-нет, ничем. Спасибо! — испуганно отказалась Кира Леонидовна. Пристально взглянула на Павла. — Брата вашего Алексея очень хорошо помню… Извините, ребята.
Они расстались. Девочка Алина продолжала креститься и, видно, шептала какую-то молитву.
По дороге домой Константин признался Павлу:
— Аттестат зрелости я так и не получил… Но я, Паша, почему-то знал, что все перевернется. Когда я из Вятска уходил, на нашу школу посмотрел и подумал о ней, о Кире Леонидовне, о безбожнице… Хочешь верь, хочешь не верь, подумал, что в церкви ее встречу. Будто почувствовал… Душа человеческая к вере тянется, как младенец к матери. У нас мать, матерь Церковь очернили, но не подумали: младенец-то остался, душато жива. А душе надо свет Господа… Вон оно как! Кира Леонидовна сама родную внучку в церковь привела. Господь через боль и к ее душе дорогу проложил. Людям только кажется, что они сами дорогу избирают. Силы небесные…
Стояла ясная теплая апрельская ночь. В небе светили звезды. Тонкий месяц висел на небосклоне — тонкий, яркий, как спираль лампы. В рытвинах и обочинных канавах тускло блестела вода. Где-то шептался сам с собой последний ручеек: снег уже повсеместно стаял. Земля затаилась, притихла. Земля копила в себе тепло и силу, чтобы пробудиться, ярко облить склоны зеленой порослью, первоцветом. Дух обновления, дух весны наполнял атмосферу, щемил душу счастьем детства.
Константин шел очарованный. Иногда он поднимал голову кверху, к звездам, и идущая с ним в ногу его тень кострыжилась приподнятой бородой. Вероятно, Константин беспрестанно говорил сам с собой, и лишь иногда прорывался на откровения с Павлом.
— Я с каждым годом, Паша, все больше чувствую в себе присутствие предков. Человек не умирает… Прадед мой иногда говорит во мне. Будто он моими устами движет. Я даже чувствую, что крест так же, как он, кладу… Ох, как жаль, Паша, что нельзя с теми, старыми людьми, повидаться! Они знали что-то такое, самое важное. В них крепкости больше было, жизненной стойкости. Леша, брат твой, сказал бы — естественности… Почему его сейчас с нами нет? Я по Леше иногда так скучаю, что сердце болит.
— Я тоже, — суховато, ревностно поддержал Павел. — Занятой он у нас. Коммерсант…
Константин помолчал, и казалось, его мысль об Алексее и растворенная в воздухе тоска по нему затерли мысль о старых, ушедших людях, — нет, он попрежнему заговорил о них:
— Постичь науки, ездить на автомобиле, летать на самолете… Даже в космос слетать — мало этого, пусто. У жизни есть ткань, которая дается только Богом… Когда я читаю дневники Варфоломея Мироновича, я эту ткань почти осязаю. Само слово у него — уже есть материя… И любовь — материя. Силу этой материи мне мама доказала. От нее любовь лучилась. Каким же она сильным человеком была! Я только теперь об этом догадываюсь.
— А с отцом у тебя как? — спросил Павел.
— Перед отцом я очень виноват. Даже Феликса его не спас, выпустил… — отвечал Константин с раскаянием. — Я жалею отца теперь пуще всего. Бог ему любви мало в жизни дал. Любви окружающих. В том числе и моей, сыновней любви.
— Твой батя герой, — сказал Павел. — На войне ему любви хватало. Он был победителем. В мире жить оказалось трудней… Я по себе знаю: четыре года в Афганистане отслужил. Там было понятней, чем здесь и сейчас. Здесь врага не видать. И сам себе цены не знаешь… Федор Федорович в Германию входил победителем. Я свой полк выводил из Германии будто изгнанник, будто оккупант. — Голос Павла похолодел, налился тяжестью. — Офицеры в военной форме стыдятся ходить. Пьянство. У нас в дивизии за последние месяцы четыре самоубийства старших офицеров. Веры нет никому ни в чем… Я перед отъездом солдата избил. Он у магазина христорадничал. Но с солдатом-то ладно. Найду его, извинюсь. Он молодой — переживет, позабудется… Как офицерским женам в глаза глядеть? Они в бараках с детьми как беженцы. Было б ради чего терпеть — они б терпели.
Константин слушал настороженно. Он был далек от военной службы, но обнаженно-болезненный нерв друга чувствовал.
— Паша, погоди! — остановился Константин. — Я подарок хочу тебе сделать. — Он расстегнул глухой ворот рясы. Снял с шеи на тонком шелковом гасничке нательную иконку. — Это наша фамильная. Оберег. От прадеда… С Георгием Победоносцем.
Павел осторожно взял в руки иконку, вытянул на руке, чтоб разглядеть под уличным фонарным светом. В изящном золотом овале с тонким витым обрамлением на лицевой стороне был изображен в барельефе Святой Георгий, разящий змея; на тыльной стороне оберега слова молитвы: «Услышь нас, Святой великомученик добропобедный, и моли Господа от скорбей избавить нас».
— Это же реликвия! Произведение искусства! Я не могу принять от тебя такую дорогую вещь.
— Как же ты меня оскорбишь! — воскликнул Константин. — Да мне нет ничего приятнее, чем думать, что этот подарок у тебя будет. Прими, Богом молю! — настаивал он. — Тебе этот оберег нужнее. У него есть чудодейственное свойство. Случится тебе, Паша, быть на перепутье или важное решенье принимать, ты этот оберег в руку возьми, согрей его своим теплом, а после сам оберег тебе свое тепло отдаст. Господь наставит…
Они шагали дальше. Константин говорил зажигательно:
— Есть воля человека, а есть воля Господа. Его волю нам понять не суждено… Всё внешнее в этом мире по воле Божией творится. Всё, что внутри человека: сострадание, любовь, благородство — личной воле человека подчинено. За это, мне думается, человеку и суд Божий. Не за внешнюю жизнь — за внутреннюю. За искушения, за соблазн, за те деяния, что нашим греховным помыслом диктованы…
Нечаянно Константин ступил в незаметную слякоть подсохшей лужи. Ступил-то бы не беда, — беда поскользнулся. Павел поддержать его не поспел. Константин грохнулся; худой — сгромыхал костями.
Павел помогал подняться ему, а он хихикал:
— Это бес мне лужицу подсудобил. Чтоб не чесал языком зря!
«Весь бок в грязи, а хохочет! — подумал Павел, поймал себя на мысли, что ни разу не слышал от Константина матерного иль черного бранного слова; сам уличил себя в сквернословии: — Видать, грязные больные слова из больной души рвутся».