Отоварка шла чередом. Водка убывала. Внутренняя пружина толпы — всё туже. В какой-то момент сплоченная, слитная мужикова масса, пропотелая и задыхающаяся от тесноты, колебнулась к прилавку и решетке, которая отгораживала прилавок от толпы, и что-то в торговой мебели заскрипело, сдвинулось.
— Да вы что! — крикнула Серафима. — Ошалели? Разнесете всё! А ну, назад!
Толпа окрика не испугалась, но все же колебнулась назад. Должно быть, этот откат назад прижал, утеснил «задних», а «задние» не потерпели утеснения. Сперва выдохнув, а после набрав воздуху, даванули на «передних». Опять скрежет, скрип прилавка.
— Счас всех выгоню! По одному с милицией буду пускать! — выкрикнула Серафима. Шуточек в ее голосе не слыхать. Все знали — есть в ней характер и спесь.
— Полегче, мужики!
— Ну чего вы, как бараны? Быстрей ведь не получится!
— Давайте всё путём. Не жмите! И так не вздохнуть.
Ропот разразился, но никто и не заметил, что в этом ропоте нет голоса Карлика. И вообще он куда-то пропал, не добравшись до заветного окошка в решетчатой отгородке прилавка.
— Стойте, мужики! Погодите! Под ногами кто-то валяется… Стойте!
— Карлика задавили!
Когда толпа колебалась в тисках собственного безумия, Карлика прижали кадыком к поручню прилавка. Он не успел спрятать голову, пригнуться; он враз обезголосел, потерял сознание, обмяк, а потом висел на поручне и не мог упасть на пол, подпертый с боков мужиковыми боками. Потом все-таки сполз на пол, уже мертвым.
— Задавили! Расступись!
— Отойдите, мужики!
— Карлика смяли.
Толпа не расступалась и не расходилась. Никто не хотел жертвовать отвоеванным местом. Только голос Серафимы вразумил мужиков.
— Всё! Закрыто! Милицию сюда! Выходите все на улицу! Сволочи! Все сволочи!
Охлынутая бранью Серафимы, толпа расступилась. Карлик лежал на полу с синим лицом, язык вывалился изо рта, будто у повешенного. Митька Рассохин, дружбан Карлика, подхватил его на руки, как ребенка, понес на воздух.
— «Скорую» надо! «Скорую»!
— Может, дыханье искусственное. Кто умеет?
— Какое дыханье? Он уж синий…
— Менты сейчас понаедут.
Митька Рассохин положил бездыханного Карлика под березу, в тенек, вблизи магазина. Мужики, бабы окружили погибшего. Откуда-то взялся и Фитиль, верный собутыльник Карлика, пал на колени возле него, зарыдал. Заметив вместе с тем, что одна из рук Карлика крепко сжата в кулак, Фитиль стал разжимать онемевшие пальцы. Но пальцы не давались, мертвой хваткой держали своё. В кулачке были зажаты бумажные деньги и талон на законные две бутылки водки.
— На помин его души, — сказал Фитиль и забрал деньги и талон себе.
Сквозь толпу к Карлику протиснулась Серафима. Глотая слезы, шепча причитания, присела к малому карликову телу.
— Чего на него глядеть? Иди, Сима, торгуй.
— Ничё не исправишь, — заговорили мужики.
— Да вы что! Человека ведь раздавили! — возмутилась она.
— Не нарочно ведь!
— Никто ему смерти не хотел.
— Ты иди торговать. Торгуй иди, Сима! — подгоняли неуступчивые мужики. — Менты без тебя разберутся.
— Звери! — утирая ладонью слезы, выпалила Серафима. — Все-все звери! Будьте вы прокляты…
— Это Горбачев да Райка евонная весь народ зверями сделали, — сказала тетка Зина, уборщица. Она вынесла с магазинного склада пустой мешок из-под сахара, чтоб прикрыть пострадальца.
Вскоре к покойному пробрался Коленька, он с Анной Ильиничной проходил поблизости от магазина. Увидав прикрытое мешковиной тело, Коленька заговорил быстро, с удивлением, оборачиваясь на свою бабку Анну Ильиничну и на весь окружный народ.
— …Она мне зеркальце давала, помнишь? Зеркальце маленькое кругленькое. Поглядишь в него, себя не видно. А ее видать. Она каждому такое зеркальце дает… Каждому… А тебе она зеркальце давала? А тебе? А тебе давала зеркальце? — тыкал Коленька пальцем в того, кого спрашивал. — Посмотришь, себя-то не видишь, а она там…
Скоро к жертве местной ходынки подступил участковый, старший лейтенант Мишкин, стал расспрашивать свидетелей, что да как. Все называли покойного карлика Карликом, кто-то Карлушей, и лишь единицы — Альбертом; но и это имя не было его настоящим именем, это был его цирковой аренный псевдоним — «эквилибрист Альберт Бархатов».
На удавленного в очереди за водкой пришел посмотреть Череп — слух о трагедии разлетелся скоро. Череп приподнял мешковину над лицом Карлика, хмыкнул, сказал охально:
— Умер Максим — ну и хрен с ним, елочки пушистые!
II
На следующий день город Вятск потрясло другое событие. Смерть Карлика в очереди за водкой, о чем судачили повсюду, аукнулась властям неким мщением. В прибрежной части города, там, где улица Мопра и Речная, у районного комитета партии собралась огромная стая бродячих собак. Лай стоял на все лады: глухой, тонкий, заливистый, истеричный. Разнокалиберные, разношерстые псы и суки лаяли что есть мочи на портрет Горбачева и соседствующий с портретом пообшарпанный лозунг. Лозунг был таков:
«В Октябре 1917 года мы ушли от старого мира, бесповоротно отринув его. Мы идем к новому миру — миру коммунизма. С этого пути мы не свернем никогда!» И мелким шрифтом понизу: «Из Доклада М.С. Горбачева в Кремлевском Дворце съездов 2 ноября 1987 года».
Бездомных дворняг и прежде, в бессмутное время, в Вятске было с избытком. В последние голодные годы брошенных хозяевами собак и рожденных бродяжек стало не счесть. Они слонялись стаями по улицам, кучковались возле скудных перестроечных помоек.
Что творилось у Приреченского райкома партии, доселе было невиданным, неслыханным. Собаки не только облаивали рисованный Горбачевский лик, без пятна на плешине, но и заводили, распаляли своим гавом всех здешних домашних собак. Теперь все окрестные барбосы тоже рвались с цепей, лаяли возле открытых в улицу окон, у заборов, вытягивая морды в сторону райкома партии. Вся округа наполнилась этим чудным и страшным лаем, словно всему собачьему племени будоражил кровь, воспалял злюкость не портретный Михаил Сергеевич Горбачев, а лютый зверюга волчара.
Народ тоже стекался на необычное зрелище. Сквозь надрывный многоголосый собачий лай утверждал свое:
— Ну все. Это Мишке Горбатому знак. Хана ему скоро.
— Это ему мертвый Карлик подстроил. Он уж шибко не терпел этого лысяка.
— Вишь, как собаки-то за Карлушу заступились. Не то что люди.
Наряд милиции пробовал разогнать собак палками. Напрасно. Собаки не разбегались — лишь злее тявкали, до хрипоты надрывали глотки. К ним, казалось, со всего города сбегались в подмогу другие, и хор не сбавлял дикой, беспрерывной хвалы генсеку. Наконец вызвали кинолога с милицейского собачника. Он походил вокруг наглядной агитации, пощупал, понюхал.
— Надо это хозяйство с хлоркой промыть, — сказал собачий спец, указывая на портрет. — Мишке Горбачу кто-то рыло медвежьим салом натер. Дух звериный идет. Вот собаки и бесятся.
За собачьей потехой удовлетворенно наблюдал Череп. Покуривал, похмыкивал, кивал участковому Мишкину:
— Голосисто лают, елочки пушистые!
Это Череп дал ребятишкам банку медвежьего сала, науськал за пачку «Аэрофлота», чтоб втихаря измазали «пятнистого», раскрутили потеху.
Портрет Михаила Сергеевича помыли с хлоркой. Собаки поутихли, но расходиться далеко не хотели. Будто ждали: вдруг портрет снова начнет вонять зверятиной. Не начал. Однако в ночь собаки подняли в районе жуткий вой. Они выли на все голоса, иной раз сливаясь в один трубный тон. Они сорвали ночной отдых, давили на бессонные людские нервы многоголосьем. По ком они выли? — не понять. То ли отпевали Карлика, у которого нынче похороны, то ли не давал им покоя облаенный Горбачев.
На утро разгневанный райкомовский секретарь Вожегов приказал завхозу, не называя вещи своими именами:
— Убери ты эту образину к чертям собачьим!
Завхоз с плотником убрали портрет и лозунг со всеобщего обзора сперва на склад, а вечером по-тихому сожгли в овраге. Собачьи стаи сняли оккупацию райкома. Только скоро и сам райком стало трясти. Партию облаяли изнутри и снаружи…