Сам Алексей в этом чудо-сне пребывает не один, с двумя обольстительными девицами. Одна — кареглазая брюнетка, веселая и темпераментная, в платье в цвет морской волны, блестящем словно чешуя русалки, смеялась, тянула Алексея танцевать, обнимала за шею. Другая — светло-рыжая, шатенка, в пурпуровом атласном платье, с крупными белыми бусами на шее, нежно ластилась к Алексею, жаждала целоваться. Он и сам был не прочь! То одну обнимет, то другую. То с одной сорвет поцелуй, то с другой… Алексей бродит с девицами по залам, ищет укромный уголок, где б найти уединение с красотками. Ласку двух девиц разом он еще не испытывал, а тут такая возможность: девицы податливые, любвеобильные… И никто не осудит — самозабвенное блаженство кругом. Все с бокалами шипучего вина, которое пьют и не пьянеют, лишь больше радуются празднику Начала жизни человеческой, которая дана не на истязания, унижения и голод, а на радость и любовь.
Где же в этом огромном дворце тихий уголок, спаленка? Вот и дверь — не высокая, вроде приватная. Алексей входит с девицами в эту дверь. А там — и вправду спальня, постель широкая. Алексея насквозь пронизывает — каждую клеточку, каждую жилочку и волосочек — чувство радости от сбывающейся потаенной, чудесной мечты, когда он во власти двух красавиц. Восторг окрыляет его, ликование полонит сердце.
Сверхмерный восторг и вытолкнул Алексея из сна в явь. В казарму учебки. В раннее утро. На койку второго яруса, рядом со спящим товарищем Иваном Курочкиным; койки стояли попарно.
Сквозь большие казарменные окна струился утренний розовый свет. Мартовское солнце только-только поднималось — тонкая красная краюха показалась в мареве белесого горизонта. Свет солнца пока не слепит, но уже повсюду разлит. Кажется, вместе с этим розовым светом струится тихий ласковый шум весны…
Алексей, очумевший от сонного наваждения, сидел на койке, глядел на солнце, слушал шум весны и благостно улыбался. Он все еще жил счастьем сна. Но вместе с тем это призрачное невозможное счастье проникало в явь, в самоё жизнь, которую он любил, и любил сейчас особенно, невзирая на дубовость, муштру и неизбежный диктат сержантской школы. Алексей, казалось, медленно просыпался. С каждой минутой в нем просыпалось и крепло чувство, которому он раньше не то чтобы сопротивлялся, но откладывал его «на потом», на будущее. Он ведь любил Елену, свою Ленку Белоногову. И верно, те две развеселые девицы, черненькая и светло-рыженькая, с которыми оказался в спаленке чудесного дворца, являли ему живую, трепетную, всю ему принадлежащую Елену, его Ленку. Вся его страсть, направленная на мифических девиц сна, теперь обрушились на любимую девушку, — только на нее, реальную, единственную. Пусть она кричит в экстазе на весь мир!
Алексей тихонько потряс за плечо Ивана Курочкина.
— Чего? Подъем? — встрепенулся Иван, вскинул голову.
— Нет, — ответил Алексей. — Солнце встает. Смотри! Чудо-то какое!
— Еще полчаса до подъема, — взглянул на большие круглые часы казармы Иван. — Ты зачем меня будишь?
— Когда-нибудь, Ваня, мы будем вспоминать это время как самое лучшее в жизни… Лучшее — в жизни, — невпопад отвечал Алексей. — Письмо сейчас напишу Ленке. До подъема успею.
— Меня-то зачем разбудил?
— Для полноты естественной радости… Гляди! Солнце целиком вышло.
XV
Первые дни мая. Весна в Ленинграде и окрестностях в полном разгаре. Тепло. Ясно. Близятся поэтические белые ночи. Деревья обнесло светло-зелеными облаками листвы.
На огромном плацу учебного полка стоят взвода сплошь из сержантов. Чинный, породистый генерал-майор на трибуне, будто выпестованный для парадов, степенным голосом вещает в микрофон:
— Товарищи сержанты! Вам выпала почетная миссия продолжать службу в Ленинградском военном округе на северных рубежах нашей родины! У меня нет капли сомнений — вы с честью понесете свои знания и выучку в линейные части!
Слушая речь «окружного» генерала, оглядывая зеленые туманы, окутавшие толстые тополиные стволы, щурясь на яркое солнце, Алексей ностальгически грустил. Чего грустил? За что можно было здесь цепляться умом, в «учебке»? Может, за живое время, проведенное здесь: ничего в жизни не повторяется. В любом времени, самом жестоком, под смыслом внешним, поверхностным, есть смысл глубинный, который не сразу и поймешь; возможно, и вовсе не хватит ума, времени, интуиции, чтобы понять, что случилось здесь, чем насытилась душа, от чего избавилась. Почему, расставаясь с сержантом Обухом, обнялись как родные братья?
— К торжественному маршу! — гудел голос генерала. — Побатарейно! Управление полка прямо! Остальные — на пра-а-а-во!
Взвыл трубами оркестр, барабан бухами чеканил ритм. Яростно свернув головы направо, батареи сержантов печатали шаг по плацу перед трибуной, на которой стоял картинный генерал-майор, по виду — целый маршал. Пуговицы с гербами на мундире отблескивали золотом.
Скоро тысячная сержантская колонна вышла из зеленых с красными звездами ворот части. На ближней станции Левашово их дожидался пустой состав из плацкартных вагонов. Кто-то из новоиспеченных младших командиров оставался в «учебке», заменяя или пополняя ряды остапчуков и нестеркиных. Пройдя унижение и муштру, сам становился истовым проповедником полученного воспитания.
… — Младший сержант Любиневич, сержант Бразаускас, сержант Огарков! На выход!
Состав причаливал к станции, в вагон заходил прапорщик или офицер, выкрикивал имена сержантов, забирал их на службу в местные полки. За окном появлялись таблички на станционных зданиях: «Кондопога», «Медвежьегорск», «Сегежа», «Идель».
— Сержант Тарасов, младший сержант Юшка, сержант Цуменко, сержант Курочкин…
Иван Курочкин обнял Алексея, тихо сознался:
— Я, Леш, тебе про своих девок рассказывал. Всё неправда. У меня, по правде-то, ни с одной не было еще. С одной только, да и то не получилось… Хотел всё тебе признаться, да как-то стыдно было. Извини.
— Ты что, Ваня? Разве я тебе судья? Я догадывался, что ты привираешь. Девок у тебя будет еще много-много…
Снова перегоны, снова станции: «Беломорск», «Кемь», «Кандалакша»…
— Сержант Панкратов, младший сержант Стяжкин, сержант Матакуев…
Чеченец Матакуев обнял Алексея.
— Умирать, Леха, буду, а вспомню, как мы с тобой на Бобочинском полигоне с ног валились. В окопе с водой спали. Помнишь? Думал, не выживу.
— Помню. А помнишь, ты мне признался: хоть мы друзья, но если твой собрат чеченец скажет тебе: зарежь Ворончихина — ты зарежешь?
— Ничего не поделаешь, Леха. Законы рода.
…«Полярные Зори», «Апатиты», «Оленегорск».
Сержант Овечкин обнял Алексея, говорил заикаясь, волновался:
— Леха, пом-м-нишь бутыл-л-ку красного в подваале выпили? В компании крыс. В мой де-ень рождения. Ты-ы достал. Спаси-ибо. Ве-ек не-е забуду.
Наконец обезлюдевший состав докатился до Мурманска. Здесь высадили почти всех.
Армянин Лабоджан обнял Алексея.
— Помни, Алеша, мы с тобой христиане. Меня найдешь в Спитаке. Там нашу семью каждый знает…
Оставшихся от состава десяток сержантов переместили в вагон-теплушку, прицепили к составу из трех вагонов. За мутным окном теплушки проплывал невзрачный, укутанный в снег Мурманск. Весна сюда еще не подступила.
— Э-э! Вы куда нас повезли-то? — кричал кому-то в закрытое окно Алексей Ворончихин.
На станции Луостари, до которой тихоходный тепловоз тащился почти полсуток, в вагон заглянул прапорщик в черном, форменном для севера бушлате, заснеженном до белизны:
— Ворончихин! Живой?
— А чё ему сделается-то? — ответил Алексей.
— На прошлой неделе двоих сержантов привезли, пьяные вумат. Еле выгрузил. Ты молодец, выдюжил дорогу. Уши у шапки распусти, метет сильно… Остальным дальше ехать. До Печенги.
— Прощайте, мужики! — махнул рукой Алексей остающимся, выпрыгнул на платформу. Ветер со снегом лихо напал на него. — Как тут у вас служба, товарищ прапорщик? — пробил голосом вьюгу Алексей.