Литмир - Электронная Библиотека

— Да разве ж мы в берлоге живем?

— Хуже! Москва-то она знаешь какая! Я помню, вернулись мы из Бангладеша. Денег на кармане…

— Потом расскажешь, Николай. После, — пристопорила его Серафима. — Павел срочную службу отслужил, в военное училище пошел. Будет офицером.

— Одобряем! Военным крыша над головой и корм обеспечены.

— Из-за Татьяны он сюда ворачиваться не захотел. Любит он ее. А она с Мамаем сошлась. У него и живет, нерасписанная.

— Любит, перелюбит… Будет Пашка с погонами, будет у него этих Танек, что навозу в курятнике.

— В курятнике — помёт, — поправила Серафима.

— Я вот жалею, что на капитана учиться не пошел. Звали меня, звали… Теперь был бы капитаном первого ранга. А может, контр-адмиралом, елочки пушистые… Мы как-то с одним адмиралом бражничали в Ханое…

— Николай, можно я Коленьку позову? — опять мягко пресекла рассказ Серафима. — Поглядишь хоть на него. Он знаешь, как вымахал! Сын ведь.

— Дéбила, что ли? Зови. Мне-то что!

Шалый лист на крыше барака скоро был Черепом приколочен. Застыл. Все три печи в доме, ради общей протопки, радостно загудели от жарких березовых дров, которыми Череп разжился у уличных соседей. В доме запахло едой. Жареной картошкой, окороком, соленой капустой, водкой…

Николаю Смолянинову был представлен повзрослелый сын Коленька.

— Вымахал дéбил-то! — похвалил его Череп.

— Никакой он не дéбил! — возмутилась Анна Ильинична, которая повсюду ходила за Коленькой, или наоборот — он все время не отставал от бабки. — Паренек немного не в себе. Но другой раз пуще других все понимает. Может правду наперед высказать. Дар у него. С попом в церкви говорила: он сказал — у блаженных такое случается.

— Вы тут еще секту откройте, кудесники! — усмехнулся Череп. Но меж тем смотрел на сынка приветно.

Коленька светловолосый, сероглазый, худощавый и высокий — в батьку… Материна рыжатина на него не перешла. Одет чисто, в светлой рубашонке, застегнутой на все пуговицы, в новом пиджаке. Коленька подолгу молчал, целый день мог не проронить ни слова. Но наступал какой-то момент, и в нем словно разверзалась запруда, Коленька изливался без удержу, без запинки глаголил странные речи. Предложения, если взять их по отдельности, выходили ясные, доступные. А слитые в поток давали картину потаенную, с возможными оракульскими смыслами.

— Не сдуру он таковское говорит, — объясняла Анна Ильинична. — Перед тем, как пивная заполыхала, Коленька мне про красную шапку рассказывал. С чего он про красную шапку стал бы говорить? Он и не видывал таковскую никогда. А ночью, хвать, и пожар…

— Карлик подметил, что Валентина подожгла. Он и подтвердил следователю, — вставила Серафима.

— Вот жаба! — воскликнул Череп. — Я этому обезьяну устрою фокус с обрезанием…

— Не трожь, Николай, убогого! Чего с него взять? Он кормился от пивной. Компанья ему тут, и все прочее, — удерживала Серафима. — Слезьми, говорит, ревел, когда закусочная горела. Будто родной дом.

— А в тот раз, — вспоминала пророческие истории про Коленьку Анна Ильинична, — когда военный умом сдвинулся… Коленька перед этим листок бумаги все рвал и приговаривал: «Половина, только половина будет». Так и вышло. Половина ума у Полковника и осталась.

— Брось, мама! Изводила ты Федор Федорыча! Нашептывала, волос палила… А он… — Серафима прикусила язык. Не дело при Николае, только что вернувшемся, печься о любовнике из психбольницы.

— Он так баклажаном и лежит? — спросил Череп, обращаясь к Анне Ильиничне.

— Пошто баклажаном? Просто лежит… Лечится.

— Шизнутого лечить, что горбатого править. Лучше сразу по башке кувалдой!

Коленька в этот момент насторожился. Слегка побледнел, вытянул худую шею, стал к чему-то прислушиваться. Вдруг заговорил:

— Гора высокая. Снег на ней белый. Верблюды вокруг горы ходят. А людей нету. Съели людей… Верблюды пить хотят. Воды им нету. Ждут, когда солнце поднимется. Снег с горы стает. Ручьи пойдут. Пить будут. Тогда к ним человек придет. Человек как верблюд…

— Ты чего буровишь, Колян? — изумленно спросил Череп, который впервые услыхал монотонно-насыщенную, странную речь еще не до конца признанного сына.

Тут сгромыхали входные двери. Все замерли, и вскоре в комнату вошел Семен Кузьмич, вошел, запнувшись за порог, обругав порог матюгом.

— Батька, елочки пушистые! — порадовался Череп. — Не зря я тебе с вокзала позвонил.

— Про верблюда-то Коленька сказал, — шепнула Серафиме Анна Ильинична, слегка кивая головой на Семена Кузьмича. — Горбат…

Череп, обнявшись с отцом, возликовал:

— Жду тебя, жду. С бабами пить, что речку ложкой вычерпывать… А ты, — Череп повернулся к Коленьке, пригрозил пальцем, но не назвал его «дéбилом», — батьку моего верблюдом не зови. Он тебе дедом выходит.

Коленька улыбнулся, открыто, ласково, — улыбнулся так, что Череп, видать, различил в нем самого себя. Признал:

— Вот, батя, наследника своего опознаю.

— Похож… — буркнул Семен Кузьмич, слегка бычась.

— Чего у тебя, батя, рожа-то поцарапана?

— Тася, курва…

— За что так?

— Приревновала к Маруське кладовщице…

— Матерь Божья! — охнула Анна Ильинична.

Серафима, чтобы не рассмеяться, закусила губу.

Засмеялся лишь Коленька, звонко, весело, чисто и немного потусторонне. Он, конечно, не понимал, что есть ревность. Но, видать, уразумел в похождениях деда что-то другое. Заразительный его смех подхватил Череп. Батька Семен Кузьмич, невысокий, морщинистый горбун, уже стар, уже сед и лыс, которому прямиком катило к семидесяти годам, выходило, пользовался спросом у женского пола.

— Ты, батяня, еще двух баб окучиваешь?

Семен Кузьмич махнул рукой, сплюнул и расхохотался. Шутку он любил, сам ею завсегда грешил, а греху уныния не поддавался.

— Я паспорт себе новый выправил. По новому документу на десять годов моложе стал. Хрен меня перешибешь!

— Сима, давай весь провиант на стол! Водку тащи с холоду. Я в ведро с водой сунул… — командовал Череп.

Гулянка развернулась.

Тоскующий, пригорюнившийся барак, наконец-то, облегченно вздохнул. Пусть не все покои, но хотя бы часть дома наполнилась жизнью, голосами, человечьим теплом, трепетом.

Отец и сын Смоляниновы разговелись после долгой разлуки во всю ширь. Первого приноса водки, как полагается в таких застольях, не хватило. Серафима достала на стол заначенный было чикмарь. Череп искостерил Серафиму за жмотство и угнал за выпивкой Анну Ильиничну:

— Ты мне кто, теща али плетюха с помётом?

— С каким помётом?

— С куриным, елочки пушистые!

Анна Ильинична благоволила новоявленному зятьку и скоро принесла из магазина литру белого.

Гитара, что нашлась в чулане, пришла в негодность: провалился гриф, рассохлась дека, лопнула пара струн. Зато гармонь Василия Филипповича оставалась цела и работоспособна. Череп пилил на гармони не изощренно, с пробуксовками. Но под простенький гармонный аккомпанемент можно было петь народные песни, дробить топотуху и валить во всю глотку похабные припевки, которых Череп знал в избытке.

Коленька, видать, почуял зов родной крови. Вместе с дедом Семеном Кузьмичом плясал в присядку, подпевал батьке Черепу, громко ивкал, когда нужно было ивкнуть после частушки перед топотом ног. Анна Ильинична хлопала внуку в ладоши.

Когда Череп в застолье рассказал о перенесенной «африканской малярии»; «еле оклемался, елочки пушистые…», и о том, что теперь для него «моря закрыты», Серафима, улучив момент, вызвала его в коридор.

— Значит, больше никуда не поедешь?

— Хватит, намотался.

У Серафимы шелохнулось сердце: прилив страстной любви, любви жалостливой и верной потопил душу, — но признаться в этом страшно даже себе самой. Она прошептала просительным голосом:

— Не уезжай, Коль, больше никуда… Оставайся. У меня, Коля, оставайся… Навсегда.

— Что ты, Сима! Я б и рад. Да у меня сейчас, после болезни, машинка не фурычит. Не моглый я по бабьей части. На кой хрен тебе мужик без хрена? Тебе с хреном нужен!

52
{"b":"865307","o":1}