XXIV
Гибель Василия Филипповича. Смерть Маргариты. Сумасшествие Федора Федоровича… А тень беды на бараке, где остались жительствовать полуосиротелые Ворончихины, не спешила сползать прочь. Словно клочок темной тучи застыл в небе, загородил путь полуденному солнцу к этому дому.
Пашка стал пить. Не запойно, не вдрызг, но упрямо и каждый божий день. С матерью Пашка теперь не откровенничал, с братом стал хамоват и неуступчив, нервно и много курил. Заочную учебу в техникуме оборвал. Он омужиковел, выучился заново, по-мужиковски, материться, в походке появилось что-то медвежистое.
— Тяга-то к вину в нем, поди, не природная. Мутит его любовь к Таньке. А Танька-то, вишь, вертихвостка вышла. Вот он и потянулся к стакану… Погоди, выгорит из души дурная любовь… Перебесится, — утешала Валентину Семеновну по-соседски и по-родственному Анна Ильинична.
— Раньше мне все рассказывал, а теперь нафыпится и молчок… Не обженился бы сгоряча, — сетовала Валентина Семеновна.
— Плотиной вставай. Не давай женитьбы — и все тут! До армии глаз да глазки за парнем нужны. Упустишь — натворит делов. Они в эку пору совсем безмозглые.
— Я уж и так Бога молю, чтоб скорей его в службу забрали, — вздыхала Валентина Семеновна. — Ведь каждый день в пивную стал заворачивать!
— О-ох! Сколь народу бутылка сгубила… Я своей Симе уши проела: уйди ты с этого места! Чтоб бабьи слезы не плодить. Брось исчадье, рассадник этот…
— Серафима тут не виновница. Пол-России спилось… Управы над страной нету, — судила Валентина Семеновна. — Одна старь наверху сидит. Челюсти отвисли… Помощь в Африку черножопикам шлют, а в наших магазинах шаром покати…
Желчь обиды травила кровь Валентине Семеновне. Нет, не смерть мужа, считала она, удавила тягачом ее мечту о благоустроенной квартире, — с ванной, с пышной пеной в этой ванне, с большом зеркалом на кафельной стене, — а партийная власть плешивых да седых старцев Политбюро. Валентина Семеновна подчас на себя дивилась: стала в последнее время крыть начальство сверху донизу соленым мужским матом. Пугалась народившегося в душе ожесточения: верный признак, что в женщине уходит женское — остается одно бабье… Знать, судьба берет свое: в душе был когда-то цветущий благоухающий сад — в нем дышалось легко и всё глаз радовало, теперь суховеями прошлись годы: цвет опал, листва пожухла, иссохли и скрючились деревья.
Вечер. Тяжелое лиловое облако давит на закатное солнце, темнит мир, смывает остатный зарёвый свет. Скоро из окошка, у которого сидит Валентина Семеновна, сквозь листву ближних деревьев будут видны синие букашки звезд. Пашка спит-храпит на кровати. Он нынче пришел пьян — аж поматывало. Буркнул матери в оправдание:
— С напарником Кириллом пива выпили. Наряды сегодня закрыли…
Утешения от «закрытых строительных нарядов» Валентине Семеновне — в нуль. Храп пьяного сына — будто сорина в глазу, будто колюка в туфле… Вот и Пашка овзрослел, думала она, превратился в мужика. Женится без любви. Будет пить еще больше. Мир ему будет зол. И он на него станет зол…
Лешки дома не было. Должно быть, со своей Ленкой усвистал куда-то; придет в ночь-полночь. Но за Лешку не боязно… Сидит Валентина Семеновна у окошка. Чего-то ждет. Чего? — сама не знает. Храп Пашки все сильней давит на сердце. Слеза катится по ее щеке. Лицо черство, жестоко.
Летние короткие потемки заполонили город. В радио курантами отчеканило полночь, отыграли гимн. Валентина Семеновна надела поверх платья синий неприметный халат, повязала на голову косынку — особенно, как ударницы труда, узлом на затылке. В кладовке нашла бутылку с керосином, сунула в старенькую авоську. На цыпочках, чтоб не разбудить Пашку, подалась на улицу.
Она шла вдоль заборов, в тени деревьев, чтоб не попадать в свет уличных фонарей. Озиралась. Час глухой, людей не видать.
К закусочной «Прибой» она вышла со стороны хоздвора, в огиб, опять же и воровски, с теневой кустарной завесы. Тут, у забора, грудились старые деревянные ящики, пустые пивные бочки. Заведение никто не охранял. На парадном входе — амбарный замок, на воротах хоздвора — еще один щекатый полупудовый охранник. Пара лампочек в зарешеченных плафонах теплилась над дверями. Лишь внутри, должно быть, сторожила сигнализация, в междурамьях вились провода и датчики.
Валентина Семеновна долго не мешкала. Расплескала по низу забора и по низу боковой стены закусочной керосин. Прежде чем чиркнуть спичкой, оглянулась на родную улицу, на родную округу, шепнула в радостно-шальном отчаянии:
— Пылайте, бабьи слезы! Чтоб вашим мужьям и сынам не бывать тут!
Селитра радостно взвилась на спичке огнем. Огонь на спичке, еще не долетев до земли, до пахучих пятен керосина, подхватили горючие пары. С глуховатым хлопком, враз — свирепо, ярко! — вспыхнула стена закусочной. Пламя и обожгло, и отбросило Валентину Семеновну назад. Ополоумев от огня, от ожога, чувствуя запах палятины — опалило брови и ресницы, — она кинулась бежать от пожарища.
Пламя опоясало, взлохматилось, рьяно и красно взвилось вверх над закусочной, осветив пол-улицы. Полгорода…
Пляшущий над пивной язык пожара поднял народ. Улица Мопра шла смотреть, как горит родная достопримечательность. Комментаторов собралась уйма. Особо свирепствовали бабы, бунтарски восхищенно галдели:
— Бог услышал. Сгорела гадюшня!
— Сколь мужиков тут ума лишилось…
— Парням отсель — пряма дорога в тюрьму была!
— Ежли кто поджег, дак ему памятник на этом месте надо ставить.
Мужики полагали на свой манер:
— Проводка хилая. Закоротило, видать.
— Больно яро горит. Поджог тут. Ишь, со всех сторон пышет!
— Чё пожарники мечутся? Ничё уж не потушить.
— Бабы, поди, курвы, старались. Петушка красного подпустили…
Закусочная сгорела скоро. Пожарники залили несгоревший железный скелет и некоторые уцелевшие кости «Мутного глаза». Народ стал расходиться. Как нищенка, на развалинах пепелища бродила Серафима Рогова. Возле нее, взмахивая руками, — уборщица и посудомойка тетка Зина. Кисловато и душно, испуская дым, тлели сырые головешки.
XXV
Развеселой походкою, аж приплясывая от распирающих грудь восторгов, Лешка Ворончихин наутре возвращался домой. Пешедралом шпарил через весь Вятск.
Эх, братцы! Как верно писано в святых книгах: ищите да обрящете! стучите да откроется! Человек и впрямь — сила божественная. Все ему по плечу, если захочет. Желание, страсть — вот движители судьбы! Поставь цель — и к ней, будто к магниту, потянутся средства достижения… Нет той мечты, которую нельзя уломать! Лешка рассмеялся. Мечта, которую он теплил в душе несколько лет, сотворилась! Насытила его по горло. Напоила впечатлениями до отрыжки…
Чтобы спрямить путь к дому, Лешка пошагал по околичной дороге.
Быстро светало. Восточный небосклон уже залила желтая заря. Коротка июньская ночь. Туман осаживался в ложбине, подтаивал. На придорожной траве лежала крупная роса.
Из малинника, что рос возле мамаевского сарая с голубятней, раздался девичий голос:
— Лешка! Эй! — Танька Вострикова, босая, в комбинации, в накинутой на плечи вязаной кофте, выбралась из малинника на дорогу. — У тебя сигаретки не будет? Могу на папиросу поменять. Я не люблю папиросы.
— Ты чего здесь? — Лешка опасливо покосился на голубятню.
Ответа он не дождался. Снова — просьба:
— Ну, есть сигареты или нет? — Танька почесала ногу об ногу. Сырые от росы, они, видать, зябли.
Лешка сунул ей в руки помятую, с парой сигарет пачку «Родопи».
— Еще бы огоньку! — оживилась Танька.
Лешка чиркнул зажигалкой. Бывшая соседка жадно затянулась.
— Твоя мать к моим родичам приходила. За Пашеньку своего больно трясется… Пускай не трясется! Не собираюсь я его на себе женить. Не нужен он мне… И пьянку его на меня пускай не списывает.
— А с этим у тебя чего, по-серьезному? — кивнул на голубятню Лешка.