Валентина Семеновна смотрела на мужа и жалостливо, и сурово: словно в душе день и ночь скоро меняли друг друга.
— Через пять минут в операционную! — в палату заглянула медсестра.
Валентина Семеновна поднялась со стула. Братья ближе подошли к матери, а, стало быть, ближе к отцу.
Этот момент, вероятно, насторожил Василия Филипповича и вытолкнул из болезненного отчуждения в реальность, в жизнь. На лице у него выразилась тревога. Губы дрогнули. На щетинистых щеках проявились шамкающие движения. Взгляд его, водянисто-рассеянный, собранно устремился на Пашку, который был к нему ближе всех. На губах означилась робкая улыбка. Василий Филиппович, видно, опознал сына. Было не ясно: видит ли он Лешку и Валентину Семеновну, но Пашку он различил точно. Они все втроем порадовались — значит, отец в силе еще, в разуме. Они стояли не шелохнувшись. Валентина Семеновна много раз слышала, что в минуту предсмертия на человека нисходит последний просвет.
— Ничего не бойтесь, ребята, — прошептал Василий Филиппович очень тихо, все так же глядя на Пашку, и улыбнулся еще шире, понятнее. Он хотел даже как будто протянуть Пашке руку, но это усилие и надорвало его. Улыбка потухла, взгляд потух.
Пашка с Лешкой переглянулись. О чем напутствовал отец? С одной стороны, известно: смелым надо быть! С другой — ничего не понятно. Чего он этим хотел сказать? Чего, кого не бояться? Кто главный враг в жизни? Незнакомое зерно отец сеял в душу.
Тут дверь палаты отворилась на всю ширь. Две крепкие, низкорослые медсестры в масках вошли, деловито, хватко толкнули перед собой кровать на колесиках: «В операционную! Осторожно! Посторонитесь!»
Серафима увидела из окна закусочной Валентину Семеновну с сыновьями — возвращаются домой от автобусной остановки, — бросила свое разливочное дело, выбежала на крыльцо. Несколько посетителей потянулись за ней.
— Валя! Как Василь Филипыч-то? — окликнула Серафима.
— Помер… Не залежался. Не стал себя и нас мучить… Куда бы он с перебитым-то хребтом! — сурово ответила Валентина Семеновна.
Серафима замерла. Только сейчас разглядела в руках Пашки куль, а в руках Лешки сетку с ботинками: видать, одежа и обувка покойного.
Мужики в пивной обсуждали скорбную весть, рядили:
— Чего-то здеся-ка не то… Степка Ушаков напраслину на Филипыча вешает.
— А может, Филипыч нарочно с путей не сошел?
— Пошто так?
— А не сошел, и всё! Пускай Степка тормозит… Я или не я! Не уступлю — пускай тягач железный, а мне подчинится.
— Износился Вася. По «горячей сетке» ему пенсия на будущий год. А он уж сдал совсем.
— Да сколь мужиков так по России износилось да померло!
— Сколь еще помрет… Вот попомни. Хужее будет.
— Только война поднимет дух народа, — твердо сказал Федор Федорович, вклиниваясь в разговор.
— Ладно тебе, Полковник… Филипыч от войны своего хлебанул. Он помалкивал, но мы-то знали. В плену он был.
— Плен и госпиталь для солдата — тоже война….
— Квартиру он ждал. Теперь — шиш, не квартира. В крови у него, говорят, алкоголь нашли. Хоть и маленько, с небольшого похмела. Но никуды не денешься. Это раз. А два — сам помер. Мертвым ордера не выписывают.
— Для них другие фатеры…
— Давайте все разом помянем мужика. Встанем.
Карлик подскочил к прилавку, к Серафиме:
— Слышь, Симка, ты бы поставила бутылку. Он по Черепу твоя родня выходит, Филипыч-то… На помин души!
На похороны в Вятск приезжала тетка Алёна. Светлая, миниатюрная, чистенькая старушка. Хотя была она еще не стара, но выглядела по-старушечьи. Может быть, длинная темная юбка и белые носки давали это ощущение, может быть, старомодная жакетка из темно-бордового плюша и гладко зачесанные, собранные в пучок волосы.
Когда Валентина Семеновна заговорила: «Про цыганку он вспоминал. Токо всю правду не успел рассказать», тетка Алена улыбнулась: мол, знает эту историю.
— Что же было в той записке? — допытывались у тетки Алены.
Просят — не давай.
Зовут — не ходи.
Пугают — не бойся.
Тетка Алёна улыбнулась светлой памятливой улыбкой, хотя глаза у нее слезно стеклились:
— Васенька-то говорил, все у него наоборот вышло.
XI
Школьной учебе Пашки Ворончихина настал край — кончил десятилетку. Он мечтал поступить в военное училище. Книги читал по военной истории, мемуары полководцев, звание «русский офицер» боготворил. Втайне Пашка хотел еще «отвоевать за отца»: безупречной службой отмыть темное пятно на семейной биографии — отцов плен. Батьке, конечно, не повезло, потому и попал в лапы немцу. Но как бы там ни было, все должны знать: в роду Ворончихиных нет предателей и трусов!
Белые голуби Мамая взмыли над улицей Мопра. Пашка, задрав голову, наблюдал, как, мельтеша крыльями, птицы чертили круги по синему небу. Белые голуби Мамая дразнили, высмеивали Пашкину смелость. И хотя стычек с Мамаем у него больше не случилось, презрительное «Щ-щень!» не истерлось в памяти. Никто, никто на свете не знал, не догадывался, что вдоль дороги, в обочинную канаву, поблизости от малинника Мамая и его сарая, над которым голубятня, Пашка припрятал несколько тополиных дубин и камней — не таких увесистых, чтоб насмерть забить, но чтоб в долгу перед Мамаем не остаться…
С Вятки теперь Пашка ходил не окольным путем, а мимо малинника — сам напрашивался на месть. Но момент не подстегивал. По задуманному опять же и не случилось.
Они столкнулись нос к носу нечаянно, у входа в магазин. Мамай — с сигаретой во рту, грозно рыкнул на Пашку:
— Спичку дай!
Пашка враз обзабылся. Все храбрые намерения смыло одним махом. Достал из кармана коробок.
— Огня! — приказал Мамай. Был он сейчас особенно грозен и мускулист. Из-под козырька полосатой фуражки, из черных щелей сощуренных глазниц жгли презрением глаза, на загорелой шее змеились тугие вены и татуировки колец наглее синели на пальцах.
Гадостно, будто со всех боков зашипели змеи, Пашку начал обступать, обволакивать, душить страх. В голове пошел гуд. Руки дрожали. Огонек на спичке, которую Пашка поднес к сигарете, предательски колебался. Первый дым сигареты Мамай выдохнул издевательски, прямо ему в нос.
— Свалил, щ-щень!
Мамай уходил от магазина. «Щ-щень» смотрел ему в спину.
Лешка никогда брата не видел таким. Казалось, каждая клеточка в Пашке трепещет. Глаза горят, взгляд мечется, ни руки, ни ноги не найдут себе места. Пашка жадно пил воду из ковша, утирал рукавом губы. Рассказывал сбивчиво, с повторами — видать, в сотый раз переживал пережитое.
— Я вырубил его! Там, у дверей, у магазина, ящики… Я ему ящиком. По башке. Он на землю — в отрубе… Потом еще ботинком ему по роже… — Пашка сжимал кулаки, стискивал зубы, что-то бормотал — мимо Лешкиного слуха, потом снова повышал дрожащий голос. — Если бы меня мужик не оттащил от него, я бы его… Я бы его убил на…!
Матерным словом припечатал Пашка. Сейчас в этом слышалось что-то смертоносное, жуткое — всерьез. У Лешки от сострадания брату ёкнуло сердце. Вон как всё обернулось. Но всё ли?
— Уходить тебе надо. Пересидеть где-то, — сказал он.
Пашка тяжело задумался, наконец взял себя в руки, заговорил взвешенно, тихо:
— Ты маму успокой. Скажи, я на рыбалку ушел. С ночевой… Сам из дома пока не выходи. Дверь никому не открывай. Затаись… Нож надо взять… Может, лучше даже топорик маленький. Еды немного, хлеба, квасу… Ладно, вырулим. Главное, Лешка, я отомстил за нас. — Пашка улыбнулся. Но улыбка вышла жалкой, в ней не было победы, но не было и раскаяния.
— Ну, давай, Лешка, — закинув на плечо рюкзак, Пашка протянул ему руку.
Так, с рукопожатием, они прощались впервые. Что-то было в этом жесте новое, взрослое, истинно мужское. И почему-то скорбное.
Оставшись один, Лешка крепко насупился. Но в мрачности пребывал недолго. Хвать куртку, мелочи на проезд и попилил к деду. На свалку.