Пот выступил на лбу Павла.
В свое время военные «пропустили» Сталина — вовремя не нажали на курок. Теперь военные осмелились нейтрализовать болтуна и западного угодника Горбачева, но проглядели другое зло — Ельцина.
Павел проскользил мыслями по возможным последствиям. Его, расстрельщика, сочтут одиночкой террористом, реакционером-мракобесом, одержимым коммунякой. Демократическая общественность проклянет его и его детей; его расстреляют по суду или же линчуют прямо на месте преступления разъяренные ельцинисты… Но кто? Кто же, если не он и не сейчас? Где все эти люди в чинах, с большими звездами и лампасами на штанах, которые могли не допустить этого без крови?!
Он острее посмотрел в прицел. Он подсознательно понимал, почему медлит. Мишень была слишком далеко. Но ведь можно, нужно попробовать! Жертв будет много. Но ради спасения…
Павел вытер о китель вспотевшие ладони и почти непроизвольно потянулся правой рукой под китель, к оберегу на груди. Пальцы нащупали оберег, дареный Константином, сжали его. Всё внутри замерло. Казалось, ток крови остановился. Он сидел так некоторое время — без молитв, без мыслей, закрыв глаза.
Чувство выше понимания. Чувству можно довериться. Чувство рождается не из обстоятельств и информации, оно дается откуда-то свыше. Павел обтер рукавом пот со лба, открыл люк и выбрался из БТР. Он спрыгнул на асфальт и, опустив глаза, пошел к своей КШМ. Ему было стыдно. Ему казалось, что все, кто был поблизости, догадались, что он, командир полка, сломался, струсил, смалодушничал.
Павел не замечал некоторое время, что рядом с ним, чуть поотстав, идет капитан Баранов.
— Я тоже приглядывался, товарищ полковник, — сказал негромко Баранов. — Из такого пулемета промахнемся. Кучность стрельбы малая. Из БМП, из пушки еще можно… Но лучше бы из танка — прямой наводкой жахнуть…
— Танков у меня в полку нет, капитан, — сказал Павел и быстрее зашагал к своей машине.
Здесь, в командирском кунге, он просидел несколько бесплодных часов. Он даже не донимал штаб дивизии по поводу вводных, сидел то в одиночестве, то в компании немногословного начальника штаба Блохина, который и распоряжался по возникающим неизбежным требам. Казалось, Павел Ворончихин уже вышел из игры.
Время от времени он глядел из открытого окна кунга на белостенное здание, на людскую толкучку на прилегающей площади, на нарядные и чуждые трехцветные флаги. Возбужденная толпа то ликовала, то ожесточалась. Речёвки доносились — от угроз до прославления.
— Путчистов — за решетку!
— Ельцин и свобода — наш выбор!
Толпа постепенно вовлекала в себя милицейские оцепления, воинские части. Кое-где солдаты и милиция напропалую братались с гражданскими. Две пьяные девки, рыжеволосая, в джинсах в обтяжку, с несколькими подвявшими гвоздичками, и блондинка в мини-мини-юбке, не всегда скрывающей ее белые трусы, приставали к солдатам: дарили цветы, свистели, вставляя в рот два пальца, лезли на броню БТР — хотели покататься.
В кунге было душно. Павел открыл дверь. Невольно взглянул в сторону милицейского оцепления. Увидел среди шарахающихся поблизости людей родное лицо.
XVI
— Пашка! Надо же, как встретились… Я все время говорил: жизнь — это праздник случайностей. Я так рад!
Алексей весело смотрел на хмурого Павла.
— Ты чего сюда приперся? Ельцина защищать? А если штурм объявят? Я буду вынужден тебя убить? Как я матери в глаза погляжу?
Разговор у братьев не клеился.
Они сидели в кунге друг против друга. Алексей улыбался. Павел прятал глаза и, казалось, затаил на него злобу. Злобу краеугольную, принципиальную, — почти классовую… За такую брат с братом в идеологическом семнадцатом году квитались пулей.
— Ельцин это или Мудельцин — мне все равно… Я человека искал. Вот и пришел сюда. — Алексей мельком вспомнил Вику, на мгновение сжалось, радостно и тревожно, сердце. — Бунт делают не люди — время. Это бунт не ГКЧП. И бунт не против ГКЧП. Это бунт времени, бунт эпохи… Вот лежит, Паша, на дороге куча навозу. Надо ее убрать, чтобы дальше идти. Один будет рассуждать, что сапог резиновых нету, что черен у лопаты короткий, что раньше этих куч тут не было… А другой, засучив рукава, берет в руки лопату и эту кучу спокойно и упрямо разгребает. Чтобы все могли идти дальше.
— Горбачев? Или этот, — Павел мотнул головой в сторону Белого дома, — твой Ельцин лопату-то взяли? Да они шкурники! Я даже фактов приводить не буду — я это сердцем чую… На народ им плевать!
— Для истории пять, десять лет — это что двухдневный насморк для человека. В политике полным-полно было подлецов. Важно другое. Законы, по которым мы жили, умерли. Надо создавать новые… К прежнему не вернуться. Царство коммунизма оказалось не вечным. Животную суть человечества коммунисты все-таки не учли, хоть и считали себя материалистами.
— Научились вы здесь, в Москве, болтать. Газетчики, телевизионщики, деятели культур… Одно пустословье!
— Это правда, Паша. Но правда и другое. Там, у Белого дома, собрались люди… Пусть даже среди них половина пьяных бездельников…
— Тут нет народа! Тут нет рабочего класса, крестьянина. Да и сельский врач сюда не попрется.
— В том-то вся и беда, Паша! Народ у нас, русский народ, пассивен! Всё за него решают…
— Если мне отдадут приказ: стрелять по этому дому и по этой толпе, я его выполню! — отрезал Павел, поднялся, отворотился от брата, замерши стал глядеть в окно.
Алексей тоже поднялся с пристенной лавки, через плечо Павла тоже смотрел в окно.
Толпа перед Белым домом, казалось, все более сытилась победным настроем, свободолюбивым куражом. Седовласый профессор и бухгалтерша из театра «Ленком», механик с частного автосервиса и учительница английского, прокуренный, сутулый инженер из НИИ приборостроения и редакторша из издательства «Радуга», а с ними — пьяные студенты, бывшие «афганцы», меломаны, торговые служащие, — они сплотились, готовые кричать, топать ногами, драться, царапаться… за демократическую свободу, которой вкусили, которую ни за что не хотели отдавать.
Алексей не собирался смыкаться с ними, он оставался особняком. Любая толпа была ему чужда. Он хотел рассказать об этом Павлу. Он хотел разговорить брата, смягчить его сердце, — облегчить душу обманутого властью военного человека. Но долгой встречи у них не задалось.
В дверь кунга громко постучали. Павел открыл дверь. Рядом с взволнованным, побледневшим начальником штаба майором Блохиным стоял полковник милиции и двое милицейских офицеров в бронежилетах, с автоматами на перевес.
— Товарищ полковник, — быстро заговорил Блохин, — там вас генерал какой-то хочет видеть. С депутацией от Ельцина. Вот сопровождающие пришли.
Павел выбрался из кунга, поздоровался с милицейским полковником за руку, потом обернулся к брату, сказал с ехидным холодком:
— Матери письмо напиши, коммерсант! — последнее слово прозвучало из уст Павла как оскорбление. И непонятно было: простился так Павел или советовал брату ждать его возвращения.
— Взвод охраны! За командиром! — приказал майор Блохин лейтенанту Теплых.
Над Москвой густели сумерки. Солнце скатывалось за горизонт. Обочь сизых туч оно прорывалось красными лучами, багрило белостенный бунтующий дом, ластилось красными бликами к его стеклам. Павел Ворончихин косо взглядывал на солнечный огонь на этих стеклах. Окольцованное толпами, ощетинившееся баррикадами с проельцинскими плакатами и трехцветными флагами, здание Верховного Совета еще не выглядело победным, но и побежденным, казалось, уже быть не могло.
Что, путч провален? На то и путч, чтоб провалиться… Как все бестолково задумано! А может, все именно так и задумано? Но ведь и Ельцина пока никто не посадил на единоличный трон. Павел смотрел на набережные Москвы-реки, на перспективы улиц и проспектов. Брошенные без стратегического и тактического управления войска остались в Москве на поругание демократической толпы или на братание с этой толпой. Расхлебывайте, господа офицеры!