– Ну, скажите, пожалуйста, стоило пару коней гонять в город и обратно, а потом опять в город и обратно? Я вам таких и пешком приведу сколько угодно из города.
– Так те танцевать не будут! – смеется Задоров.
– Ого! Хиба ж так?
За роялем, давно уже украшавшим одну из наших спален, – Екатерина Григорьевна. Играет она слабо, и музыка ее не приспособлена к балету, а балерины не настолько деликатны, чтобы как-нибудь замять два-три такта. Они обиженно изнемогают от варварских ошибок и остановок. Кроме того, они страшно спешили на какой-то интересный вечер.
Пока у конюшни, при фонарях и шипящей ругани Антона, запрягали лошадей, балерины страшно волновались: они обязательно опоздают на вечер. От волнения и презрения к этой провалившейся в темноте колонии, к этим притихшим колонистам, к этому абсолютно чуждому обществу они ничего даже не могли выразить, а только тихонько стонали, прислонившись друг к другу. Сорока на козлах бузил по поводу каких-то постромок и кричал, что он не поедет. Антон, не стесняясь присутствием гостей, отвечал Сороке:
– Ты кто – кучер или балерина? Так чего ты танцуешь на козлах? Ты не поедешь? Вставай!..
Сорока, наконец, дергает вожжами. Балерины замерли и в предсмертном страхе поглядывают на карабин, перекинутый через плечи Сороки. Все-таки тронулись. И вдруг снова крик Братченко:
– Да что ты, ворона, наделал? Чи тебе повылазило, чи ты сказывся, как ты запрягал? Куда ты Рыжего поставил, куда ты Рыжего всунул? Перепрягай! Коршуна под руку, – сколько раз тебе говорил!
Сорока не спеша стаскивает винтовку и укладывает на ноги балерин. Из фаэтона раздаются слабые звуки сдерживаемых рыданий.
Карабанов за моей спиной говорит:
– Таки добрало. А я думал, что не доберет. Молодцы хлопци!
Через пять минут экипаж снова трогается. Мы сдержанно прикладываем руки к козырькам фуражек, без всякой, впрочем, надежды получить ответное приветствие. Резиновые шины запрыгали по камням мостовой, но в это время мимо нас летит вдогонку за экипажем нескладная тень, размахивает руками и орет:
– Стойте! Постойте ж, ради Христа! Ой, постойте ж, голубчики!
Сорока в недоумении натягивает вожжи, одна из балерин подскакивает с сиденья.
– От было забыл, прости, царица небесная! Дайте ось спицы посчитаю…
Он наклоняется над колесом, рыдания из фаэтона сильнее, и к ним присоединяется приятное контральто:
– Ну, успокойся же, успокойся…
Карабанов отталкивает Козыря от колеса:
– Иди ты, дед, к…
Но сам Карабанов не выдерживает, фыркает и опрокидывается в лес.
Я тоже выхожу из себя:
– Трогай, Сорока, довольно волынить! Нанялись, что ли?!
Сорока лупит с размаху Коршуна. Колонисты заливаются откровенным смехом, под кустом стонет Карабанов, даже Антон хохочет:
– Вот будет потеха, если еще и бандиты остановят! Тогда обязательно опоздают на вечер.
Козырь растерянно стоит в толпе и никак не может понять, какие важные обстоятельства могли помешать посчитать спицы.
За разными заботами мы и не заметили, как прошли полтора месяца. Завхоз РКИ приехал к нам минута в минуту.
– Ну, как наши лошади?
– Живут.
– Когда вы их пришлете?
Антон побледнел:
– Как это – «пришлете»? Ого, а кто будет работать?
– Договор, товарищи, – сказал завхоз черствым голосом, – договор. А пшеницу когда можно получить?
– Что вы! Надо же собрать да обмолотиться, пшеница еще в поле.
– А колеса?
– Да, понимаете, наш колесник спицы не посчитал, не знает, на сколько спиц делать колеса. И размеры ж…
Завхоз чувствовал себя большим начальством в колонии. Как же, завхоз РКИ!
– Придется платить неустойку по договору. По договору. И с сегодняшнего дня, знайте же, десять фунтов в день, десять фунтов пшеницы. Как хотите.
Завхоз уехал. Братченко со злобой проводил его беговые дрожки и сказал коротко:
– Сволочь!
Мы были очень расстроены. Лошади до зарезу нужны, но не отдавать же ему весь урожай!
Калина Иванович ворчал:
– Я им не отдам пшеницу, этим паразитам: пятнадцать пудов в месяц, а теперь еще по десять фунтов. Они там пишут все по теории, а мы, значит, хлеб робым. А потом им и хлеб отдай, и лошадей отдай. Где хочешь бери, а пшеницы я не дам!
Ребята отрицательно относились к договору:
– Если им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет. Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят.
Братченко решил вопрос более примирительно:
– Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят.
Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович расстраивался:
– Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом будет, прямо не знаю. Жито ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин, да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку покупать.
– Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку?
– Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести.
Вечером он пришел ко мне и принес пригоршню жита:
– Видишь, через два дня, никак не позже, убирать.
Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно, праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспевало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы готовились как к очень большому торжеству. Было приглашено много гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ритуал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был сам не свой.
– Пропал урожай! Пока выкосят, посыплется жито. Для ворон работали.
Но в сараях колонисты натачивали косы и приделывали к ним грабельки, успокаивая Калину Ивановича:
– Ничего не пропадет, Калина Иванович, все будет, как у настоящих граков.
Было назначено восемь косарей.
В самый день праздника рано утром разбудил меня Антон.
– Там дядько приехал и жатку привез.
– Какую жатку?
– Привез такую машину. Здоровая, с крыльями – жатка. Говорит, чи не купят?
– Так ты его отправь. За какие же деньги – ты же знаешь…
– А он говорит: може, променяют. Он на коня хочет променять.
Оделся я, вышел к конюшне. Посреди двора стояла жатвенная машина, еще не старая, видно, для продажи специально выкрашенная. Вокруг нее толпились колонисты, и тут же злобно посматривал на жатку, и на хозяина, и на меня Калина Иванович.
– Что это он, в насмешку приехав, что ли? Кто его сюда притащив?
Хозяин распрягал лошадей. Человек аккуратный, с благообразной сивой бородой.
– А почему продаешь? – спросил Бурун.
Хозяин оглянулся:
– Да сына женить треба. А у меня есть жатка, – другая жатка, с нас хватит, а вон коня нужно сыну дать.
Карабанов зашептал мне на ухо:
– Брешет. Я этого дядька знаю… Вы не с Сторожевого?
– Эге ж, с Сторожевого. А ты ж що ж тут? А чи ты не Семен Карабан? Панаса сынок?
– Так как же! – обрадовался Семен. – Так вы ж Омельченко? Мабудь, боитесь, що отберут? Ага ж?
– Та оно и то, що отобрать могуть, да и сына женить же…
– А хиба ваш сын доси не в банде?
– Що вы, Христос з вами!..
Семен принял на себя руководство всей операцией. Он долго беседовал с хозяином возле морд лошадей, они друг другу кивали головами, хлопали по плечам и локтям. Семен имел вид настоящего хозяина, и было видно, что и Омельченко относится к нему, как к человеку понимающему.
Через полчаса Семен открыл секретное совещание на крыльце у Калины Ивановича. На совещании присутствовали я, Калина Иванович, Карабанов, Бурун, Задоров, Братченко и еще двое-трое старших колонистов. Остальные в это время стояли вокруг жатки и молчаливо поражались тому, что на свете у некоторых людей существует такое механическое счастье.
Семен объяснил, что дядько хочет получить за жатку коня, что в Сторожевом будут производить учет машин и хозяин боится, что отберут даром, а коня не отберут, потому что он женит сына.