«Анна Павловна возвратилась к своим занятиям хозяйки дома и продолжала прислушиваться и приглядываться, готовая подать помощь на тот пункт, где ослабевал разговор. Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, – так и Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, подходила к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину».
Что же производит эта «разговорная машина»? Не в последнюю очередь – определенный порядок и размерность сущего. В частности, она производит дискурс как некую «совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же дискурсивной формации»[13]. Порождает совокупность высказываний, заведомо обузданных и укрощенных рамками некой, заранее принятой, речевой, коммуникативной нормы. Нормы, понимаемой не только лингвистически, а именно – нормы социальной, культурной, эстетической, этической, сословной. Нормы, впитавшей в себя сложный раствор безмолвных светских правил. Нормы, суть которой неплохо схватывается французским фразеологизмом comme il faut. Именно – «как следует», «как прилично», «как принято». Представляется, что такого рода нормативность как нельзя лучше сопровождает и выражает цельность той или иной «дискурсивной формации». Современные представления о дискурсе можно свести к аналитической схеме, где дискурс полагается как «речь в контексте», как текст в ситуации реального общения. Н. Д. Арутюнова отмечает: «Дискурс – это связный текст в совокупности с экстралингвистическими, прагматическими, социокультурными, психологическими и другими факторами, текст, взятый в событийном аспекте; речь, рассматриваемая как целенаправленное социальное действие, как компонент, участвующий во взаимодействии людей и механизмах их сознания. Дискурс – это речь, “погруженная в жизнь”»[14]. Определяя терминологический статус дискурса, Е. А. Кожемякин следующим образом суммирует различия текста и дискурса: дискурс принадлежит к сфере социальных действий, обладает таким свойством как процессуальность, воспроизводит событие, диалогичен и полифоничен[15]. Следовательно, при интерпретации дискурса значительную роль должен играть учет экстралингвистических, а именно социально-исторических и культурных факторов, повлиявших на формальную организацию процесса коммуникации, а сам дискурс должен рассматриваться как процессуальная деятельность[16]. Представляется, что эти (и многие иные) различения и констатации в конечном счете восходят к работам представителей философского структурализма второй половины XX века. Так, М. Фуко в «Археологии знания» формулирует: «И, наконец, можно уточнить понятие дискурсивной “практики”. Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с “компетенцией” говорящего субъекта, когда он строит грамматические фразы»[17]. Иначе говоря, М. Фуко допускает, что поверхность дискурса может быть изменчивой, вариативной, сформулированной «как следует», но допускающей разноцветность. А вот сущность дискурса, его смысловая абиссаль детерминированы куда более серьезно. Фуко продолжает свою мысль так: дискурсивные практики – «это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»[18]. Анна Павловна Шерер будто бы нарочно прочла и усвоила эту аксиоматику Фуко. Ведь она-то и является гарантом скрупулезного, пуристского соблюдения «анонимных исторических правил», принятых в тогдашнем свете. Анна Павловна ничего не диктует. Все ее действия как хозяйки салона выражаются в неких микродвижениях, в незаметных со стороны инициативах, тонко настраивающих ритм и формы «комильфотных» дискурсивных практик «светской черни». В итоге – сплошная дискурсивная округлость и любезность, ничего экстраординарного, выпирающего из рамок и необычного, например, слишком громко и экспрессивно начавшего высказываться Пьера Безухова, тотчас строгим взглядом Анны Павловны приструненного. В сущности, любая дискурсивная практика – это «равномерная, приличная разговорная машина». Равномерная в том смысле, что равная самой себе, лишенная любых пиковых или провальных элементов. Приличная в том смысле, что не нарушающая интерсубъективных правил, принятых в данном социальном слое, в известной мере бесцветная. Именно comme il faut. А порой возникающие и допустимые флуктуации, намеренно-целевые нарушения в работе этой разговорной машины прекрасно были схвачены в пушкинской строфе: «Вот крупной солью светской злости / Стал оживляться разговор…» Подчеркну, что описанное выше является примером вполне развитых дискурсивных практик. Таких, где можно обнаружить устойчивые, закрепленные – в том числе и в письменных текстах – параметры того или иного дискурса.
Обратимся теперь к нашему предмету – дискурсам крестьянской повседневности. Начну с той, простейшей, констатации, что крестьянские дискурсы – это материя устная. И это прежде всего «голоса снизу». Что такое «голоса снизу»? В нашей проекции это коммуникативные массивы, добытые в ходе социологических экспедиций в русские деревни и села, хутора и станицы. Это речевые продукты, производимые крестьянами. Чикагский антрополог и социолог Роберт Редфилд однажды проницательно назвал крестьян нерассуждающим большинством (largely unreflective many)[19]. Характеристика горькая, верная и уже несколько устаревшая. Но совсем не потому, что «нерассуждающее», а потому, что крестьяне – уже давно не «большинство». Но изменилось ли с течением времени это самое крестьянское «нерассуждение»? Нет, радикально не изменилось. Крестьяне по-прежнему в определенном смысле не рассуждают. Но можно ли утверждать, что они не производят дискурс как специальную инструментально-логическую конструкцию, позволяющую обрести и выверить равновесие между субъектом и объектом, между индивидом и обществом, между историей и биографией? Какого рода и вида эта конструкция? И как можно говорить именно о крестьянских дискурсах? Заметим – этот вопрос в литературе до сих пор не обсуждается. Видимо, он пока что не заслуживает специального анализа. Свидетельство тому следующий красноречивый факт – из почти двухсот терминологических связок, имеющих в качестве сказуемого понятие «дискурс» и зафиксированных в словнике энциклопедии «Дискурсология»[20], не нашлось места для «крестьянского дискурса». Последний просто не существует в сознании. Оно и неудивительно: вряд ли среди, например, агонального, академического, андрогинного, артхаусного, байкерского, брутального, гастрономического, застольного, карнавального, меланхолического, мифологического, оперного, плутовского, психоделического, сардонического, шизофренического, эротического, этатистского, ювенального и еще более замысловатых, числом свыше ста пятидесяти, разновидностей дискурса сегодня может отыскаться местечко для дискурса крестьянского. Почему же так? Вероятно, потому что весьма распространено мнение, в соответствии с которым дискурс – это речевая практика избранных. Иначе говоря, дискурс как рассуждение, как своеобразная экзегеза может базироваться и обретаться лишь в образованных, интеллектуально искушенных, специализированных социумах. Такому, в сущности, поверхностному мнению весьма способствует и само словечко «дискурс» – иноземно и сугубо научно звучащее. Но так ли это на самом деле? Что такое дискурс как понятие? Ряд исследователей, анализирующих представление о дискурсе, отталкивается от понятия «текст». На мой взгляд, это весьма продуктивный аналитический ход. Действительно, дискурс – это не что иное, как текст, который «всегда с тобой». С кем бы ты не разговаривал, какой бы текст как ткань, как переплетение реплик, вопросов, ответов, отговорок и умолчаний ты не порождал, – все же текст есть нечто такое, которое можно бросить и забыть. Как, скажем, актер или докладчик может забыть или потерять текст роли или выступления. Но дискурс не забудешь, потому что он постоянно в тебе. Потому что он в том коммуникационном мире, где ты не чужой, а свой. Где ты в своей – исхоженной, изведанной, обтоптанной и обустроенной – лингвистической и социально-культурной среде. Где у тебя нет потребности чтото обосновывать, доказывать и логически выводить. И где нет нужды развернуто объясняться. В этом смысле интересно мнение лингвиста В.З. Демьянкова, который подчеркивает, что дискурс обычно «концентрируется вокруг некоторого опорного концепта, создает общий контекст, описывающий действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п., определяясь не столько последовательностью предложений, сколько тем общим для создающего дискурс и его интерпретатора миром, который “строится” по ходу развертывания дискурса»[21].