Еще раз сошлемся на то место из «Экономических рукописей 1857–1858 гг…», где К. Маркс афористически заметил: «Анатомия человека – ключ к анатомии обезьяны…»[39] И дальше – «намеки более высокого могут быть поняты только в том случае, если само это более высокое уже известно»[40]. Чуть ниже Маркс переводит свою «анатомическую» метафору уже на язык обществознания, сказав так: «Буржуазная экономика дает нам <…> ключ к античной»[41]. И это прямо соотносится с истолкованием дискурсивной материи крестьянских миров. Дискурс кланового распорядка многочисленной родни Михаила Голуба (дальше мы увидим, как ветвится и широко разрастается в его рассказе этот семейный космос), когда в него внимательно вникаешь, внезапно заставляет вспомнить о дискурсивной организации поколенчески предшествующих, ушедших в историю, крестьянских миров. Разумеется, и в повседневном существовании «отцов» имели место просторные и многоголосные партитуры межличностных отношений. Но почему об этом говорится скупо и невнятно? Причина здесь не в том, что крестьянских стариков по этому поводу не расспрашивали. Напротив, в программе интервью были заложены целые батареи вопросов о родне, о ее занятиях, об отношениях в семье. Но «отцы» об этом рассказывали мало и неохотно. Видимо, причиной такой забывчивости может оказаться заведомая подчиненность любых семейных связей и отношений хозяйственно-экономической проблематике повседневного крестьянского существования. В самом деле – Михаил Голуб постоянно увязывает бесконечный кругооборот «клановых касаний» в «ближнем круге» с разнообразными отправлениями семейной экономики. Именно циркуляция хозяйственных забот и дел сплетается в туго затянутую сеть отношений. А последняя, в свою очередь и в ту же минуту, порождает дискурс подробного, прямо-таки паутинного обозрения и охватывающего отслеживания тех границ и возможностей, которые предоставляет акторам станичная хозяйственно-экономическая и социальная среда. Всего этого в повседневной жизни крестьянских «отцов» уже не отыскивается. Один только собственный огород и несколько кур, редко-редко поросенок – вот типичный перечень их жизненного инвентаря. И еще маленькая, не прожорливая, смирная собачонка. Одинокая, неторопливая возня со всем этим хозяйственным микромиром не предполагает активного участия или помощи. Только сезонная уборка урожая корнеплодов (картофель, лук, свекла, морковь) раз в год собирает родню, и уж здесь крестьянские «отцы» просто сидят, сложа руки и приодевшись, умильно наблюдая старания сыновей, дочек, зятьев, невесток, снох, внучат. Таким образом, от былого симфонизма родственных отношений остается слабый звук, смешивающийся с тишиной. Но если попытаться спроецировать «более высокую» дискурсивную картину на нарративный материал ушедшего поколения, вникнуть в его молчаливые паузы и отрывочные намеки, то вполне возможно воспроизвести в воображении хотя бы примерное звучание смолкшей дискурсивной мелодии.
Валентина, жена брата Ивана
Если коснуться Валентины, это – тоже балагурка. Но не такая, как Нина. Она всегда считалась старшей невесткой, и ей, по сути, и осталась. У ней полное сознание того, что она старшая невестка. Но она может приехать и попросить: «Дуся, Миша! Сможете для меня яблок достать? А я вам вина привезу…» Она работала на Каневском винзаводе лаборанткой, и в те поры я не нуждался ни в спирте, ни в вине. Мне если нужно вина куда-то всунуть, я приезжаю: «Валя – надо!» Она дает. Надо три литра – дает три, надо пять – дает пять. Это как пить дать! Хотя ведь она отрывала от себя, поскольку воровство спирта и вина с завода – это был ее постоянный доход. Она ведь мне не с винзавода наливала, а из домашних запасов, уже с винзавода украденных. И это был фактически минус из ее бюджета. Но она не кривилась и не косоротилась при этом. Абсолютно не косоротилась! А почему? Она бы и скривилась, но она ж знает, что придет осень. И тогда она прибежит до нас и скажет: «Мишенька, Дусенька, выручайте! Семечек надо!» Или же кукурузки. Или – пшеницы. «Выпиши пшеницы через колхоз, Дуся. Тебе как колхознице дадут намного дешевле…» Она, конечно, могла бы и в Каневской таких людей найти, которые ей за тот же спирт привезли бы и кукурузки, и пшенички, и семечек, и свеклы. Но она не хотела у чужих просить. И к тому же, она всегда знала, что с нами договариваться можно без слов. Ничего не надо объяснять. Потом – ведь таким манером укрепляются клановые отношения. Взаимовыручка же все время делается. Хотя она платила за зерно. Вот, зерно было для чужих по 700 рублей, а Дуся выписывала по 400 рублей. И Валя привозила эти 400 рублей, давала, Дуся их платила в кассу, получала зерно, как будто себе, довозили мы это зерно к себе домой якобы, потом перегружали на другую машину – и вперед, за орденами! А если мне надо было. Я тогда работал в Газпроме в Каневской, постоянно ездил по командировкам. Представь себе, – мы едем в Калач. 600 километров. Ехать целый день. Командировочных дали только на пирожок с капустой, а бывало, что их сразу и не давали. Знали, куда мы их употребим. Что делать? Разворачиваем быстренько свой КРАЗ, и к брату. «Валюша, выручай!» Чтоб нам в Калач ехать было веселей. И ведь литром мы не обходились! (Весело хохочет, вспоминая былые проказы.) Только баллончик! (то есть три литра неразведенного спирта. – В.В.). И со стороны Вали в такие моменты никаких разговоров. Сразу требуемое выдает. А бывало так – я к ней приеду с подобной просьбой, а она уже ворованный спирт на свои цели сплавила. И его у нее нету. Тогда она обязательно побежит к подруге по работе, и обязательно выручит. У ней это в крови. Даже в мелочах она развернута к родне. Бывает, приезжаешь к ней. А она что-то делает – шинкует на борщ морковку. Увидит нас, поздоровается, и сразу: «Дуся, у вас морковка дома есть, чи нема?» Вот – у ней в руках морковка, и она за морковку говорит. У ней постоянно в голове это есть, надо тебе что-то или не надо. Если надо – возьми. С такими людьми себя как-то уютно чувствуешь. Вот иногда приезжаешь к ней и корчишься, крутит суставы. Она: «Михаил, иди в хату, я телевизор включу, полежи…» У Нины же этого нема. Нет у ней такой настроенности. И опять-таки, понимаешь? – ее тоже винить нельзя. У нее какая-то особая закваска, бендеровская.
И уже в который раз перед нами разворачиваются может быть несколько диковинные по современным городским меркам, но вполне рутинные, типичные для крестьянской повседневности мизансцены. От них рябит в глазах. И они же естественно укладываются во внятный, повторяющий перепады житейского рельефа, буквально протоколирующий их однообразную пестроту и в то же время исполненный эмоциональной приподнятости, даже явно азартный рассказ Михаила Голуба. Ведь это повесть о том, что можно назвать «жизненной шушерой». Но почему-то в этом мелкомасштабном хозяйственном мелькании «себя как-то уютно чувствуешь…». Откуда эта крошечная, но все покрывающая победительность? Что происходит? Здесь перед нами встает и повелительно заполняет данную языковую местность то, что можно назвать дискурсом кругового, вычерпывающего видения и ловкого захвата доступного человеку ресурсного пространства. Это настроение – древнее. Оно возникает в ситуациях, где налицо внезапная удачная попутность, неожиданная оказийность ситуаций, и тогда, как сказано у Андрея Платонова, «вся жизнь как-то незаметней и шибче идет». Вообще, русская литература с видимым удовольствием рассказывает о такого рода бытийных дарах. Крестьянин по рождению Осип из гоголевского «Ревизора» распорядительно указывает: «Что там? веревочка? Давай и веревочку, – и веревочка в дороге пригодится: тележка обломается или что другое, подвязать можно…» Это деловитое, ловко приводящее мир в полезный порядок, настроение приводит в тихий восторг пленного Пьера Безухова: «Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера. Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что-то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что-то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него». Так же споро, без рывков и промедлений движется в своем жизненном пространстве Михаил Григорьевич. И его рассказ так же закруглен и успокоителен – жизнь равномерно, продуктивно вертится и обнадеживает. Подобного рода формат входит в базовую часть характеристик крестьянских дискурсивных практик. Пожалуй, главное и, вероятно, единственное отличие обновленных дискурсивных опытов заключается в том, что в них отражается заметный крен в неформальность, – люди пробуют (и это у них получается!) оседлать материальные и финансовые потоки, находящиеся в чужом ведении, как правило, государственном. В моей исследовательской станичной бытности это сначала удивляло, а потом принималось как неизбежный и благой порядок вещей. Поэтому сам Михаил Голуб рассказывает об этом детально и в открытую, с видимым удовольствием производя убедительнейший и не требующий каких бы то ни было оправданий, оговорок и извинительных интонаций дискурс.