Здесь Ирина Кирилловна, отвечая на вопросы интервьюера, начинает свой медленный, с отвлечениями, переходами и расширениями, рассказ о родне – сестрах, отце, матери, муже. Дискурс крестьянской повседневности, где все ее акторы развернуты и погружены в непрерывный, безраздельный и соединяющий их труд, также отмечен соответствующей перечислительностью и риторически сглаженной констатацией общей и неизбежной трудовой судьбы. Это – общее ощущение от рассказов представителей старшего поколения. В любом из таких повествований явственно ощущается гравитационная тяга общедеревенского социума. Что это? Видимо, это не что иное, как явная, но слабеющая со временем индукция крестьянской общины, которая очень неслучайно звалась (да и сегодня порой обозначается) «миром». Крестьянским миром. Литературовед и философ С. Г. Бочаров, вдумываясь в смысл заглавия главного романа Л. Толстого, писал, что мир, социальный мир, в частности, крестьянский мир, – «это одновременно “все люди”, малая вселенная, и мирное, согласное сообщество людей – сообщество и согласие»[34]. Однако, эпически и чаще всего бесстрастно разворачивая свои информационные перечислительные ряды, крестьянские дискурсы редко обходят сигналы чего-то особенного, выделяющегося из общего «мира», явно различимого на фоне общего согласного строя. Здесь, как мне кажется, наблюдается развитая крестьянская способность ненастойчиво, но ловко ловить всплывающие детали и фрагменты бытийного пейзажа. Здесь сказывается навык и привычка примечать, точно схваченная еще А. С. Пушкиным в его памятном «Дуня, примечай!» из «Евгения Онегина». Ирина Ситкина в своем повествовании тоже примечает за близкими ей людьми их особенные личностные профили – но без анализа, без подчеркивания, без удивления, без упоения. И это систематически повторяется. Вспомним о «примечающих» Иване Цаплине и Кулаге, вспомним про мачеху, научившую (за самогонный гонорар) деревенского парня валять валенки, вспомним и других персонажей крестьянских повестей. И эта приметливость вполне соответствует общей устроенности крестьянских дискурсивных форматов с их способностью захватывать целый мир и – уже на этой основе и в этой принимающей интенции – различать и эпически бесстрастно вделывать в общую картину отдельные, имеющие особое место событийные констелляции и нестандартные персональные приметы.
– Ну, у родителей у моих семья какая? Ну, бедная, конечно. Ну, а так. Все у нас тут делово было. Скотины много было – а то как же? Быки, лошади. В колхоз пару лошадей да пару быков сдали. Ну жить, конечно, трудно было по себе, единолично. Тут колхоз пришел. Ну вот мы – семья наша, – я же говорю, я уже сказала, что с радостью в него зашли. С радостью! Ну, все было нужно. Ну, женщина, мать. Мужчин в семье не было. Тут и брат умер. Ну, что же? Как же было жить? А когда в колхоз-то. Тогда мы пошли работать и все. Проработали. Чего заработали – нам платят. У нас ни быка, никого. Мы ж посдали все. Ну, корова-то была. Ну, овцы были, – когда по себе жили. Ну, так. птица какая, свинья. Много тоже не водили. Ну, у нас – мы жили в Крепеньком – был лес. Желудки там собирали, – свиньи всегда были. Вот для нас это жизнь – колхоз. И также совхоз. А совхоз – тем и более. Видишь, сейчас уж нас что: «Да, вы там тогда как работали?! Вы за палочку работали!» Так нам эдак жизнь давала!.. А сейчас они вон – за деньги. Да еще этот переворот! Вроде трудно – у меня ж ничего нету. И еще такие есть там, несколько женщин. А работают какие же? На ферме-то все было. А теперь – у них. По три коровы иль по две, там. А свиней – шайки! Свиньи свои поросятся и все. Идеть сейчас бесхозяйственность. Да одно расстройство про это слышать – и в Москве, и скрозь. Сейчас им и вовсе лучше. Нам и выговорят, и где уж мы там. Ну, все равно – жить можно. Чего же!? Получаем. и я занимаюсь. и плохо хожу. Вот у меня – рука больная. У меня левада (загон под картошку. – В.В.) хорошая. Я картошки насаживаю. Ну, не как на одну, а на семью. И лишняя бывает. Ну, болей частью раздаю. И вот, как-то получается. Вот, мы тут, в хуторе, только одни такие. Сам он у меня такой, я тоже. Мы не взяли ни из колхоза, ни из совхоза. Мы не могли взять. И я не знаю. и транспорта своего не было. И мы сейчас. Ну, его уж нет. Я не представляю, как мы прожили! Без ничего! И все у нас есть. Все есть!.. И жили, и на работу ходили, и гуляли в компаниях с товарищами, и все понажили. На себе все понажили. Вот. Ходили. А потом я приготовила для смерти все. Его – это все ушло, а мое – вон лежит (открывает шкаф и показывает). Вон чего, – это со мной пойдеть. Вот, на кладбище. Как я одна – обед будет когда иль нет?.. Вдруг умру, и не пройдуть обеды – три обеда. Я взяла и в Михайловку (город в 60 км к западу от хутора Атамановка. – В.В.) батюшке отвезла, за три года отдала деньги. И тут все три года делала: и девятый, и сороковой, и три годовых. И отдала. Покупала я это. барахла, костюмы, там, ему и себе. Чтобы, пойдеть на пенсию, чтобы сесть на лавочке в новом. И это все продала, ненадеванное. Он не успел надевать. И барахло было и сейчас есть. Я не знаю, чего у нас не было?! А денег. 28 рублей я получала, когда он помер. А он больше ста рублей никогда не получал. Вот на них мы жили. А люди телегами привезуть и зерно ссыпють, и солому привезуть, и все. А у нас транспорта не было. Это дивно! Все своим трудом, вот – все! И вот, вот как-то оно. как все равно у нас растеть (с удивлением). Тут вот. Даю людям, а оно все остается. Это у нас здесь как-то смех был. Страсть и все! Пришел один мужчина, и чегой-то. Под полкой стоит кастрюля с яйцами, а там было девять яиц. Он говорит: «Тетя! Ой! Ну, яиц у нас нету, а я хочу. Давай, я их заберу». Я говорю: «Бери». Он взял эти девять яиц. А я пошла – да 10 яиц сняла. Я говорю: «Вот и все». Вот, такая вот жизнь идеть у нас, вот, все время. Как вот, господь. Хоть говорят – нету, но он есть.
Этот фрагмент – нетипичный для нарратива Ирины Ситкиной пример перебрасывания во времени и, стало быть, пример рассуждения, некой сопоставительной аналитики. Для корневых крестьянских дискурсов это редкость. Рассказывая о своей колхозной судьбе, Ирина Кирилловна сравнивает минувшие и нынешние, уже, в сущности, капиталистические, порядки в крестьянских практиках. И относится к ним не то чтобы осуждающе, как большинство тогдашних наших респондентов-стариков. А просто – «бесхозяйственность», «расстройство». Это не оценки, а элементарные житейские наблюдения. Однако общая дискурсивная тональность резюмируется в ощущении потрясающей нетребовательности и спокойной терпеливости. Для рассказчицы даже не долгом, а жестким императивом выступает потребность покинуть этот мир, что называется, по-людски. Этот императив настолько категоричен, что Ирина Ситкина сознательно сделала меня свидетелем, достав с полки шкафа и развернув погребальное одеяние. Мирской обычай соблюден и крепок – пусть даже он на ней прервется! Кажется, именно это настроение питает эпическое спокойствие дискурсивной картины мира, в которой на равных правах размещены и богатеющие фермеры, и нажитое скромное имущество, и выходной костюм покойного мужа, и неубывающее довольство по части спокойно раздариваемого провианта, и божественное провидение. И все это – в нескладной, очень темной при первом прочтении, мозаичной речевой картине. Однако в ее предельно скупой, аскетической организованности запрятана такая информационная и этическая мощь, что нельзя в очередной раз не поразиться чудотворности русской речи и неподражаемости крестьянского натурального дискурса.
– Я своих дедушек, бабушек не помню. Нет, нет. Они рано умерли. Да. Знаю, что бабушка. Это уж мама рассказывала. Отцова мать ходила в Киев, в Украйну, в церкву. Пешкой ходили. Я не знаю, сколько месяцев они ходили? За святой водой. Принесли воды. И я уж эту воду видала. Ей уж, этой воде, было 60 лет! Угу. Как слеза! Ну, так. мы божественные со всех сторон. И с отцовской стороны. Про соседей расскажу. Ну, всяк было. Всяк было с соседями. Ну, все. Так, какое-то покорение было. Что-нибудь такое. Ну, детей нет. То через детей у кого-то все. И я покорюсь. Ну, долго не серчали. И я так со всеми говорила: «Ругаться можно – без этого обойтиться нельзя. Оно ни с чего – с малого до большого. Но серчать нельзя!» Вот мы, со сношенницей (имеется в виду жена деверя, брата мужа. – В.В.) прожили на том дворе. Когда мы дом-то построили, то с их дома сейчас съехали. Это мы там в одной хате жили, через стену, двадцать один год. И тут сколько живем. Ну, когда мы. Ну, с 1957 года мы тут живем. Они перешли – они сразу в дом вошли, зимовать. А мы-то в кухне зимовали, а оттель сразу ушли. И когда чего-нибудь там. Вот. А никогда. чтобы, это, не поздоровкаться или чего. Мы так вот не делали, как вот люди – ругались дюжо или чего. У нас этого не было. Да и мы вдвоем жили – мы с мужем жили неплохо – хорошо мы прожили. Пятьдесят лет я с ним прожила.