7. Любовь Ивановна Шишкина (1911–1995)
Вводные замечания
Любовь Ивановна Шишкина, несмотря на солидный возраст, на вид далеко еще не старуха. Взгляд тяжелый, подозрительный. Иногда, в моменты увлеченности беседой, ее глаза теплеют, в рассказе звучит живой юмор, порой – озорство, граничащее с непристойностью. Последнее, кстати, весьма нехарактерно для деревенских информанток-женщин. По-видимому, здесь высвечивается ее былая роль колхозной активистки, плотно контактирующей с властями, с приезжими горлохватами, которым, как известно, сам черт не брат. Посещать Шишкину мне пришлось трижды. Живет Любовь Ивановна очень бедно. В доме у ней неуютно, – не чувствуется, что тут хозяйничает умелая женская рука. Встретила она меня не очень приветливо. На вопросы интервьюера Шишкина отвечает довольно скупо. Ее рассказ изобилует умолчаниями, уходами от конкретного освещения того или иного сюжета. Это можно объяснить отсутствием обычного для пожилых людей интереса к своему минувшему. Тяжелые жизненные обстоятельства и постоянная зависимость от неких внешних – властных, экономических, хозяйственных – структур будто бы придавили Любовь Ивановну Шишкину, сделали ее подозрительной, хронически обиженной, обделенной. Ее судьба, как мне показалось, – это судьба поденщика, человека, который не хозяин себе и не борец с обстоятельствами. Крестьянской азартности, удивительной способности быть отважным и незлобивым в самой удручающей ситуации, умения найти из нее выход (или, махнув на все рукой, просто претерпеть, не утратив шутливого расположения духа) – всего этого в характере Любови Ивановны не очень заметно. Однако дискурс упорной, тяжелой, непробиваемой терпеливости, некой угрюмой бытийной выносливости постоянно ворочается внутри ее затрудненного, порой косноязычного, темного рассказа.
ТРАНСКРИПТ
Запись 1992 года
– Отца моего звали Шишкин, Иван Фомич. Они вместе с матерью померли в голодовку, в 1933 году. Я не помню точно, с какого года рождения он, отец-то, но когда он помер, ему уже много годов-то было. Я вот первая родилась, а он тридцати лет женился на моей матери. Я сама с 1911 года. А отец в 1914 году на войне, на германской был. Он, мотри, был с 1877 года. Он кончил четыре или пять классов. У него уж больно хороший почерк был. Профессия у него – бедняк-крестьянин, единоличник. С землей душевой. С землей был, а землю сдавал. Семья была большая у него. Лошади не было. Потом лошадь нажил, а ее в колхоз пришлось отдать. Мою мать звали Шишкина Евдокия Фроловна. Умерла она с голоду, в тридцать третьем году. Умерла вместе с отцом – в один дух, в один мах! А я их хоронила, сама голодная. В одночасье пять человек осталось, сирот. Мать моя помоложе отца была, лет на десять. 47 лет ей было. И отец у меня был бедный, и мать он взял тоже из бедной семьи. У нее образования не было никакого. Она одно время в прислугах в Саратове жила. Потом приехала сюда, в Красную Речку. Тут она и вышла замуж за моего отца. Тут отцы их, материн и тятин, сошлися, сладились. Ну как? Выпили и женили моих родителей. Тогда эдак было… Дедушку и бабушку по отцу я сама хоронила. Отец мой держал дедушку. Он его покоил до самой его смерти. Дедушку звали Фома Афанасьевич. Отец не бросал его. Он его схоронил. Дедушка мой 100 лет жил. Дедушка Фома меня еще нянчил. А умер он давно-давно, еще до голодовки, до тридцать третьего года. У меня братишка младший на фронте погиб, – он с 1924 года рождения. А дедушка его маленьким ребенком нянчил. Помню, мать на огороде работала, а дедушка идет, кричит: «Дуня, Дуня, скорей, скорей!..» Значит, братишка плачет, есть хочет. Дедушка Фома умер, наверное, году в двадцать шестом-двадцать седьмом. Прожил он 100 лет. Мне было, когда он умер, лет пятнадцать-шестнадцать. Я его похороны хорошо помню. Я-то уж работала в то время, матери во всем помогала. Дедушка был крестьянин. Бедняк-крестьянин. Все наше потомство по крестьянству пошло.
Я выходила замуж так. Я тогда работала председателем сельского совета, а этот мужик был инвалид. Меня уговорили с ним пожениться. А в молодости я замуж не выходила. Сирот я воспитывала, а замуж так и не выходила. А потом по курсам по разным моталась, некогда было. А когда меня забрали председателем сельсовета, он, этот мужик, меня уговорил. Он был инвалидом Отечественной войны. Он моложе меня был, он с 1922 года, а я с 1911-го. Я ему говорю, что, мол, гусь свинье не товарищ. А он все равно: «Давай сойдемся, давай сойдемся…» Ну, сошлися. Два года пожила, дочь с ним нажила, а потом разошлись. И опять я стала на машинах работать. Это было в 1952 году или, может, в 1951-м. Мужа звали Федор Семенович Ковалев. Он был майор запаса. Он был не местный, а странний (приезжий. – В.В.). Он сейчас, наверное, уже помер. Брат у меня сейчас в Саратове живет. Его зовут Шишкин Павел Иванович. Он с 1913 года рождения, младше меня. Он тут, в Красной Речке, жил. А уехали они в голодуху, в тридцать третьем году. А до этого он тут работал, пахал землю. Он у меня тогда попросил пять рублей и уехал в Саратов. Там он на печника научился и работал. А потом он работал как вроде начальником тюрьмы. Он грамотный был, до капитана дослужился. Он очень грамотный был. Пенсию большую получает. Он меня звал в Саратов шофером работать. И квартира была бы. Но я не поехала. Люблю землю! Я даже вот зимой сплю ночью, а во сне копаю. Видишь, руки у меня какие?! У меня ведь здесь огород и там вон огород.
Потом, – сестра у меня есть. Моя мать ведь выходила на двоих детей. И вот она такая мне сестра – неродная, названая. Зовут ее Анна Ивановна. Она уже умерла, в 1970 году. Была она крестьянка. Здесь, в Красной Речке, всю жизнь прожила. Она и в колхозе работала. Была она совсем неграмотная. Потом у меня еще сестра была. Она с 1918 года рождения. Ее зовут Аграфена Ивановна. А когда она уехала в Ленинград, то она там хотела, чтобы ее Галиной звали. Она блокадница. Блокаду в Ленинграде переживала. Она сейчас живая, в Саратове живет. Я их воспитывала, когда наши отец с матерью с голоду померли. Когда колхоз начал на курсы трактористов людей выделять, один дал мне рекомендацию на учебу – на тракториста. Ну, выдвинули меня, а по этому делу в колхоз приезжал политотдел. Я прихожу домой, говорю сиротам всем, – а их пять человек было – что, мол, забирают меня на курсы. А они меня заперли и не пускают. А уже завтра к трактористам надо ехать! А они мне говорят: «Ты нас бросаешь! Мы здесь помрем!» Это было как раз в 1933 году. Я уж отца-мать схоронила, а в зиму-то на 1934 год трактористов стал колхоз набирать. Ну, что делать? Пошла я в правление. Говорю: «У меня ведь дети помирают, я не могу их содержать». А политотдел спрашивает: «В чем дело?! Поедемте на тракториста учиться!» А наш член правления говорит: «Мы ее командировали на курсы трактористов, чтобы она путь себе пробила и детей воспитала. А она вот, видите, чегой-то запротивничала…» А политотдел спрашивает: «Как это вы запротивничали? Почему?» Я говорю: вот так, мол, и так – дети у меня. Вот почему я и отстала на целый месяц на курсах. Тогда он спрашивает: «А поедешь сейчас? Мы тебя все-таки увезем! С повторниками будешь учиться – мы повторников соберем…» Я говорю: «Да-да, я уже на целый месяц отстала…» А они мне говорят: «Ежели ты полюбишь это дело, будешь заниматься хорошо, то ты еще и перегонишь всех, будешь передовик». Ну, выделили на детей два пуда муки, а меня забрали на курсы, в Озерки. Ну, учусь. Там мне 800 граммов хлеба дают! Я каждый день хлеб не доедала, по кусочку оставляла. И вот наберу, наберу, а в воскресенье пешком иду оттуда, из Озерок, за 15 километров, сюда, в Красную Речку, домой. Принесу этот хлебушек им, понаведаю. Дров им напилю на целую неделю. А сама – в лаптях иду. Фуфайка рваная. А один раз легла на печку, заснула. Так хорошо! Встала, смотрю – луна вовсю светит! А часов-то тогда у нас не было. Теперь говорю: «Ой, батюшки, светает…» А тогда очень строго было. Тогда, видишь, как было – прогуляет тракторист часы, его ставят на стул и говорят: «Такой-то гражданин потерял столько-то часов!» Вроде стыдно, все такое. Ведь на стул ставят перед всеми! Ну, я собралася быстро и пошла. А на дворе зима, наверное, 40 градусов морозу. Вышла к кладбищам, а вьюга – у-у-у, – вот так вот и вьюжит. А там лес у нас, называется «Морозкин», – он вот так вот, под гору, идет. Я тут спать захотела, замерзаю. А штанов у меня нету. Ноги вот тут вот полопались, кровь оттоль текет. Беда! Прихожу в Оркино, а до него от нас семь километров. В правление направляюсь. А правление там очень близко к лесу стоит. Надо бы мне в дома попроситься, а я прямо в правление. А почему в правление? Из Яруги трактористы заходят курить в правление. А в восемь часов зимой-то темно! Лесом идти-то одной боязно. Я и думаю – дождусь трактористов и с ними дальше пойду. И тут собака лает. А я: «Дяденька, дяденька!» Кричу. Он глядит – что такое? Потом говорит: «Ну-ка заходи, заходи. Чего? Ты откуда?» Я говорю: «Из Красной Речки». А он мне: «А чаво так поздно-то? Время-то час ночи…» А у меня часов-то нет. А я когда проснулась, думала, что светает. А это луна светит за тучами. Он меня скорее на кровать положил, тулупом одел. В правлении. А окна-то там зеленые-зеленые, лед на окнах намерз. Ну, я заснула, потом он меня разбудил. Мужики пошли, и я с ними. Надо бы домой, на квартиру, а я на занятия пошла, в Озерки. А когда вставать с кровати стала, у меня эти раны-то на ногах разошлись. Больно, спасу нет! Ужасно! Но виду не показываю. Вот и кормила я их эдак, сирот-то. А потом меня поставили подсменным трактористом. И в этот год я 300 трудодней заработала и по два килограмма на трудодень получила хлеба. И меня затянуло. А сестренка у меня была молоденькая – прицепщиком пошла. И там, в отряде, варили, и так вот кормили. Поневоле пойдешь! Хочешь не хочешь работать, а бегом туды пойдешь. Тогда колхоз кормил хо-ро-шо! Прямо в поле варили, три раза. Трактористы все были мужики, а я, женщина, одна в отряде. Работаем, работаем, а в 12 часов ночи остановим трактор: «Пошли кушать!» – «Пошли!» Ведь компот сладкий давали! Тогда кормили досыта! Заленился бы работать, и то пойдешь! Честное слово!