Был вот у нас в деревне Иван Федорович, по прозвищу Кулага. Вот я раз кадушки делаю, а он приходит и говорит: «Миленький, да где ты научился?!» Я ему отвечаю: «Нужда научила, от нужды научился!» Говорится ведь: нужда и барыню гребет! (Смеется.) Вот, пойду, ветел нарублю, они высыхают у меня, и я за день кадушку сделаю. И ведь начал кадушками торговать, без смеху! Я и бочки делал, и кадушки делал, и лагуны. Пахтанки делал бессчетно! Я посмотрю, как мастера делают, и сам так делаю. Вот мачеха показала, как валенки валяют. А вот сосед у меня рядом жил, он бондарь был. И вот у меня один раз что-то рука заболела, я на работу не ходил. Думаю – пойду-ка я к нему. А он дома сидит, кадушки делает, тетке моей. А до этого тетка моя пришла к нему и говорит: «Андрей Сергеевич, у меня из кадушки вода ушла…» А он спрашивает: «А что, там только вода была, в кадушке-то?» Она: «Нет, огурцы тоже были». Тогда он спрашивает: «Ну, ладно, вода-то ушла, а огурцы-то хоть целы? Остались огурцы?» (Смеется.) Тетка отвечает: «Да огурцы-то целы, только вода ушла». А он тогда и говорит: «Воду не удоржишь, и дым не удоржишь! Мочить ее надо, бабушка! Мочи – и она будет воду держать…» Я больше делал липовые бочки. Дубовые-то я мало делал. Липу – просто! Как ее жамкнешь обручами, она заминает друг дружку и воду ни хрена не пропускает. И для меда делают из липы. Раньше у нас разные мастера были, в деревне. Вот, Иван Федорович, – хомуты шил. Ходил по селам. Он шворник больно уж хороший был! А то возьмут и увезут его – сбрую шить. В Озерки, в Яругу, в Петровск. Гармонь у него была, рубашка, шелком расшитая. Он не был богатый. Ни хрена у него ничего не было! У него все богатство, что руки золотые. Это правда, – он чудак был, но мастер! Специалист. А то что он чудак, так это его просто просмеяли. Вот дай ему палку – он враз из палки сделает клещи для хомута. Он только что глянет на лошадь и уже знает, какой ей хомут сделать. А сделает – как выльет! С кнопками, весь разошьет. Хорошо! Хороший был мастер. И сбрую, и седелки – все сам делал. А ремни он резал из кожи так: берет кожу и вот эдак дергает ее на ноже. (Показывает.) Ровно выходит! Хоть куды-нибудь в сторону у него ушел, ремень-то. Нет. Нет и нет! Ровно, хорошо! Он мне еще хомут шил для коровы, для Телы.
В этом фрагменте, в его динамичном, минующим специальные детали и технологические хитрости, темпе и заметно скупом на подробности развороте и строе внятно прослеживается типичный для крестьянских миров дискурс видения и нерассуждающего угадывания, – когда мир берется в его слитной динамической целостности. Когда мир захватывается, что называется, гуртом и чохом. А. С. Пушкин замечал: «Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения». Цаплин-угадчик естественным образом влит в местный пейзаж и в нем растворен. Дискурсивно весь он – неотлучное присутствие, цепкое здесь-бытие. Он непринужденно умудрен и незатейливо искусен, живя в своем родовом гнезде. Он летит над рябью фактов, мгновенно впитывая их сигналы и усваивая их предсказуемо преображающуюся конфигурацию. Он видит все и все примечает. Глагол «примечать» повышенно частотен именно в дискурсах крестьянской повседневности. В нынешнем расхожем городском говорении он прочно запрятан в резервные глубины. А в деревне «примечай!» до сих пор слышится в дискурсе отцов. Перемена обычных приставок творит здесь чудеса. И общеязыковое «за-мечать» как настораживающее, принудительно-информационное мероприятие, свойственное городским (и вообще – изощренным) коммуникативным практикам, выворачивается деревенским «при-мечать» как действием необязательного посылания и ненавязчивого инструктирования. В то же время в этом глаголе слышится явное и властно-хозяйское прибирание мира к рукам, его дискурсивный и, следовательно, предметный захват. Это как у грибников: «Один беру, на другой смотрю, третий примечаю, четвертый мерещится». Примечающие Иван Васильевич Цаплин и Иван Федорович Кулага – персонажи для нынешней деревни довольно редкие. В последнее время эту роль начинают своеобразно выполнять переезжающие в село горожане. Но это – особая тема.
– Нету сейчас народа хорошего в деревне, считай. А раньше вот такие были соседи. Вот сейчас, в это время, ночи стали длинные. Осенью-то. А я курил раньше. Встаешь утром, бабушка печку затопляет. Тогда каждый день печку топили: блины пекли, молоко квасили. Ну, встаешь, идешь к соседу, – насидишься, наговоришься, накуришься! Потом идешь домой. Вот так вот. А сейчас?! Сейчас друг к дружке не ходят. Это какая хрен жизнь! Вот, скажем, поллитра у меня есть, примерно. Так я ее норовлю выпить один, украдкой. Кабы кто не пришел!
Вот вчерась пошел подстригаться, у меня была бутылка. Пошел к брату двоюродному, подстригся. Ну, и увел его сюды – идем, мол, ко мне, выпьем. А его жены не было дома. Ну, он выпил, ушел домой. Так она, когда тоже домой вернулась, меня всю ночь кляла – зачем я ему выпить поднес?! Вот такие стали люди! А он мне – двоюродный брат, родня. Раньше-то соседи были как-то больше доступны друг другу. А то разве как сейчас?! Сейчас никаких соседов нет! Никакого сейчас разговору нет! Друг от дружки сейчас воруют и крадут, и боятся друг дружку. А тогда не боялись. Вот тогда были гулянки! Как вот, от нас и до самой Любы Шишкиной всех приглашали в одну компанию. Как зарядят, лети ж твою мать! Вот тут два стола стоят, и вон там тоже два стола стоят. Плясали! У меня были тогда пчелы. Бабушка нальет меда в чашки. А они медом пятки смажут и по столу пляшут. Это – для куражу! Да и пятки липнут к столу, шум, гром! Это все было уже при колхозе. И до войны так было, и после войны. Люди тогда дружнее жили, чем сейчас. Да – ругались, воевали, бывало. Да ну, это… Всякая причина была. Чай, смерть найдет причину.
Да, вот я тебе говорил: меня брат постриг, я ему налил, а его жена на меня пошла копной – ты, мол, его затравил! Страмит меня! Да, чай, у него своя голова на плечах есть. Если я не хочу, затрави меня, примерно. Соседи раньше лучше были, не как сейчас. Куды ни пойдешь – отказу никакого нет. А сейчас, тур твою мать, все прячут друг от дружки. Вот, слушай-ка. Вот, раньше, я помню, я еще небольшой был. Вот где сейчас Тонька Тырышкина живет – за ней, там, еще один дом там был. Растегаевы там жили. И он по зимам все время к нам ходил – делать-то в это время не хрена было. Постелят тулупы на пол – в тулупах они ходили. Постелят они тулуп, сидят все на полу, курят. Рассказывают про эту заваруху, про семнадцатый год. И вот, сидят, курят. Припасут тыквенных семечек, лузгают. А пить – не пили совсем! Так что, вот, раньше жили! И ходили друг к другу. И не ругались ни хрена! А сейчас – гав-гав-гав, гав-гав-гав. Одна ругань! Да, куда это жизнь-то повернула, даже и не знаю? Не знай, не знай! И вот вся эта жизня – вся она на нашем веку изменилась. Все это на нашем веку произошло. Все на нашей памяти. И, тур твою мать, сколько голодовок было! Сколько войн!..
Чем примечателен этот фрагмент нарратива? Его тремя последними строчками. Так обычно выглядит дискурсивная крестьянская историософия, осмысление потока времени. Здесь напрочь отсутствует какая бы то ни было размечающая аналитика. Здесь нет рассуждений, только констатирующая фиксация, видение во времени. Это, как мне представляется, явственная примета натуральных, «неиспорченных рефлексирующим интеллектом», крестьянских дискурсивных форматов. Последние совершенно удивительным образом соотносятся с первым тезисом «Логико-философского трактата» Людвига Витгенштейна – Die Welt ist alles, was der Fall ist. Принятый регулярный перевод: «Мир есть все то, что имеет место». Однако В. В. Бибихин в книге «Витгенштейн: смена аспекта» объясняет и переводит этот тезис иначе – «мир есть то, что выпало». Вот аналитический подступ Бибихина к этому варианту перевода: «Наше видение мира <…> плавно переходит в ведение и ведание. Мы видим мир так, что сразу и ведаем о нем, поэтому ведаем им, делая его вольно или невольно таким, каким его увидели. Мир есть то, что выпало. Не надо добавлять “нам”. Мы не знаем, никогда не узнаем и не имеем никаких средств видеть и ведать мир иначе, чем как он увиден нами»[30].) И полуграмотный краснореченский мельник (он же и валяльщик, и бондарь, и печник, и пр.) Иван Цаплин ведает, что «жизнь-то повернула», но не уверен, куда. «Не знай, не знай!..» Так уж выпало. Натуральная органика дискурса крестьянской меры мира дышит здесь печально, глубоко, ровно, незатрудненно. В конечном счете – прощающе.