Пелагея давно жила на той самой новооткрытой планете. Так уж сложилось. И она вовсе не была безупречной сама, обманув себя даже в минуты воспоминаний о дочерях. Да ей и не надо было вспоминать дочерей, поскольку она о них и не забывала никогда, а вот…
Вот, вот! Одну из дочерей она помнить не то, чтобы не желала, а боялась всегда ворошить память о ней. Та дочь родилась у неё первой. Тот самый случай, когда вины вроде бы и нет, а она есть. Дочь по имени Вика для матери не явилась некой «победой – викторией», а только её своеобразной аллергической «ягодкой – клубничкой», и что называется, выпала из прорехи кармашка её собственной судьбы навсегда. Была отдана мамочкой добровольно бездетным родственникам, а те потребовали, – девочку не тревожить, о себе не напоминать. Отец в данной конфигурации ничего не решал, поскольку о рождении дочери не знал, любимым мужчиной так и не стал, а был тем, о ком вспоминать не хотелось, а потому и незачем. Но краем зрения и слуха, краем неспокойного сердца, информационным короче способом, Пелагея о дочери кое-какое представление имела, и было оно по любому не беспечальным. Девочка не получилась красавицей, не развилась в уникальную умницу, хотя и не бракованной совсем-то уж, а вот будет ли счастливой, неизвестно. Но мать как-то и в этом сомневалась, поскольку сама же изначально дочь свою обделила любовью, да и фей-дарительниц к девочке никто не пригласил. На Земле они где-то попрятались, затаились, если и обитали когда-то открыто…
Она ощутила, как прилив жара изнутри, то особое состояние, чему не знала словесного определения. Она увидела будущее брошенной дочери, как-то непостижимо привязанной к тому, кого она и обошла вокруг как монументальную колонну.
Он хмыкнул, но принял вид безразличия к чудачеству маленькой незнакомой тётеньки. Пелагея закрыла глаза и разочарованно выдохнула зажатый внутри воздух. Нет! Её дочь и тут болталась где-то по самому краюшку того сияющего контура, что вычерчивала судьба вокруг красавчика. А то и за его пределом, поскольку невзрачной и неудачно-случайной девочке с ним рядом не просматривалось. Может, она и выглянет пару раз с девичьей печалькой из-за плеча той, кто станет для него по-настоящему ценной, и всё! Чудес не просматривалось. Отринутая доченька – метафорическая хроменькая уточка будет лишь незаметной подружкой той феерической птицы, к кому фея счастья, всё же, заявилась. И не удастся ей сбросить свои серые пёрышки никогда. А всё же…
Пересечение судеб будет, но с кем-то, кого нет у Пелагеи в дне сегодняшнем. И такое вот будущее не просматривалось уже в силу невероятно отдалённой перспективы, сходящейся в незримую уже точку. В мистической же и обратной перспективе Пелагея ясно видела, что сын соперницы каким-то чудом даст продолжение её линии, – то, от чего отказался его отец.
– Уф! – она отчего-то вспотела. Она сочла себя умалишённой, пусть и на краткий миг. Но образ возник, и словно бы получил право на грядущее воплощение. Она увидела, – тем самым третьим своим глазом, – забавного ребёнка –девочку, светленькую и глазастую, которой придётся родиться в таких местах, кои в сказках названы тридесятым царством – тридевятым государством, когда у юного человека рядом останется за плечами не только его юность, зрелость, но и непостижимо насыщенный, запутанный длинный путь, где он потеряет больше, чем обретёт. Кем она, сей милый хрономираж, будет? Дочкой или внучкой? Кто, спрашивается, вмонтировал в Пелагею такую вот престранную особенность, не дар, поскольку проку в нём не было никакого и ни для кого. А может, всё блажь и временное помутнение сознания? Да и проверить ничего невозможно. Осталось только дожить до собственного же пророчества самой себе. Лик ребёнка возник изумительно ясный и забавный, а финал грядущей сказочки отчего-то тягостно томил тёмной и взбаламученной неопределённостью…
Затяжной диалог с сыном бывшей соперницы.
Встав рядом ещё ближе к панорамной стене обзора, она обратилась к знакомому незнакомцу, – О чём задумался?
. Он не без удивления взглянул на невысокую женщину с большой тёмной родинкой в центре лба. Пелагея не без умысла оставила родинку и не позволила её удалять ни в детстве, ни потом. Родинка давала ей не только то, что её запоминали с первого взгляда практически все, а и счастье. Личное счастье и везение во всех начинаниях и замыслах. А то, что когда-то у неё из любящих рук вырвали возлюбленного, что же, и это впоследствии принесло ей жизненную удачу. Она стала женой человека, подарившего ей, Пелагее, целую планету. А вот отец сына соперницы стал рядовым агропоселенцем в одном из купольных городов в Космосе. Красавица же Карина, ставшая Карин на немецкий лад, его давно бросила, засев и сама в какую-то музейную замшелую развалину в искрошившихся Альпах.
– Я думаю о тщете всего, – так он ей ответил. Не сразу сообразив, о чём он, она какое-то время впитывала в себя звучание его голоса, так похожего на тембр голоса ничуть незабытого изменника.
– То есть? В каком смысле всего?
– О смерти.
– О смерти? – тут Пелагея невольно педагогически успокоительным жестом тронула его весьма мужественно развёрнутое плечо. – Смерть приходит как необратимость и стирание всего достигнутого, хочешь сказать?
– Она приходит как наказание. Она родительница всей той неправедности, что творилась, и ещё будет твориться на Земле. А исцелиться от неё можно только праведностью. И решение, кажущееся простым, не является таковым. Ведь праведность должна быть всеобщей, тотальной, без всякого исключения. Чтобы все мысли, все чувства, все бездонные чёрные глубины стали прозрачными – только так. И как этого добиться?
У мальчика оказался на диво развитый язык. Тут вклад мамы несомненен, особы заземлённой и избыточно-рациональной. Характер? Так ему ещё только предстоит себя проявить, оформиться чётко, но что-то подсказывало, мальчик – ясноликий сфинкс не станет ни для кого счастливым приобретением. Пожалуй, влияние деда – приёмного отца Карины могло бы сформировать из его не податливой и слоистой родовой структуры экзотический шедевр, настолько талантливым человеком и педагогом тот был, но увы! Дедушки Венда нет в живых.
– Ты любил своего дедушку? – спросила Пелагея, подумав о том, что у людей бывает очень глубокая порой память, и они могут помнить самые ранние и даже первые годы своей жизни. Ответ ошарашил по любому. Оказывается, она не знала трагических хронологических дат чужой семьи.
– Как я мог его любить, если он погиб до моего появления на свет? – Он усмехнулся, вовсе не проявляя юношеской и такой естественной, казалось бы, неуверенности перед лицом явно старшей по возрасту женщины. Пелагея всматривалась в насмешливое, – поскольку неприветливое, – мерцание ярко-аквамариновых глаз молодого человека, и назвать его добрым или легковесным она бы не смогла.
– Чего же улыбаешься, если речь зашла о смерти твоего же дедушки? – она ощутила себя нешуточно задетой. И кем? Мальчишкой!
– Улыбка лишь дань вежливости, – ответил он, усилив картинную улыбчивость. «И чего пристала»? – так она расшифровала его подавляемое раздражение.
– К тому же всё произошло столь давно… – перестав улыбаться, он опять показался неодолимо привлекательным, не по возрасту серьёзным.
– Когда же? Карина ни словом не обмолвилась о том, что её отец погиб столь давно… Конечно, мы виделись с нею в последний раз… – она замолчала, поскольку виделась она не с Кариной, а с её мужем, то есть с отцом самого мальчика. Тот отчего-то не посчитал нужным даже словом обмолвиться о том, кто стал в своё время его ближайшим родственником. Или же старый Венд и не мог таковым родственником стать в силу того, что к тому времени отсутствовал в земном своём плане.
– Вы так просто про дедушку сказали или знали его? Моя фамилия Венд. Рудольф Венд. Вообще-то, у меня два имени. Мой отец продолжает называть меня детским именем Радослав.
– Венд? Почему же не Паникин? Как твой отец мог не дать тебе свою фамилию?
– Я сразу понял, что вы что-то обо мне знаете. Вы как-то уж пристально следили за мною с самого начала. Да, Ростислав Паникин – мой отец. Но я живу сам по себе. Даже мать мне почти посторонняя. Я редко к ней приезжал в свои выходные дни из школьного городка.