И как человек, который хочет отговорить собеседника от невыгодного дела и посоветовать ему лучшее, Артабан стал убеждать Варрона, улыбаясь и слегка вздыхая, совсем не по-царски.
- Для меня было бы удобнее всего предоставить вам действовать по учению ваших стоиков, позволить вам умереть. Но вы заслужили лучшего, и вы мне нравитесь. Будьте благоразумны, мой Варрон.
Варрон насторожился. До чего же это забавно! Царь не только предлагает ему возможность избегнуть смерти, он еще упрашивает его этой возможностью воспользоваться. Разве не обернулось все так, без его, Варрона, участия, словно он сделает царю одолжение, если останется жить? Забавность этой шутки благосклонной фортуны развеселила и окрылила его. Но он старался скрыть свое состояние от царя, он хотел до конца насладиться создавшимся положением. Произошло так, как он хотел. Артабан, помолчав немного, продолжал интимным тоном, с чуть ли не лукавой улыбкой:
- Существуют, к тому же, очень различные виды бродяжничества. Бродяжничать под покровом царского благоволения, бродяжничать и в то же время чуть-чуть греться в лучах "ореола" - это, например, очень удобный вид бродяжничества.
Варрону приходилось сдерживать себя, чтобы не закричать от счастья, не излить свою неистовую радость в ликующих возгласах, не бить себя в восторге по ляжкам. Он добился того, что этот царь, повелитель всего Востока, не только настойчиво уговаривал его принять свой дар, но собирался еще еретически облегчить ему обязательную жреческую миссию, связанную с бродяжничеством. К Варрону вернулась его всегдашняя самоуверенность, и он спросил с наигранной нерешительностью и так фамильярно, как вряд ли за несколько последних лет кто-либо осмеливался говорить с великим царем:
- А есть разве средства осведомить власти вашего величества на крайнем Востоке о том, что на меня, как вы говорите, падают лучи вашего "ореола"?
И Артабан, довольный, что его собеседник переменил, видимо, свое решение, с живостью ответил:
- Разумеется, я поставлю в известность наиболее высокопоставленных сановников моей пограничной провинции на тот счет, что некий нищенствующий монах с Запада не простой монах, а покровительствуемый великим царем.
И только теперь Варрон решился великодушно принять то, что за час до того казалось ему несбыточным счастьем, и он скромно, но тоном человека, исполняющего просьбу, проговорил:
- Я не смею противоречить желанию вашего величества.
Артабан же с той тихой, обаятельной вежливостью, которая снискала ему любовь его народа, сказал сердечно:
- Благодарю вас за то, что вы решились принять мое предложение. А мне всегда доставит радость взглянуть на письмо, с которым великий Вологез обратился к вам и которое вы любезно предоставили мне. Гостеприимство - приятный для меня долг, вдвойне приятный по отношению к вам, и мне очень не хотелось нарушить его. Но скажите сами, мой Варрон, мог ли бы я, поведи вы себя неразумно, соблюсти законы гостеприимства, которые бы в этом случае угрожали столь высокому делу, как сохранение мира?
И Варрон, внутренне ликуя, счастливый таким исходом, великодушно подтвердил:
- И на Западе и на Востоке может быть на этот счет одно лишь мнение: было бы преступно при таких условиях блюсти гостеприимство. Я восхищен милосердной мудростью вашего величества, нашедшей выход.
Царь не старался скрыть свое удовлетворение.
- Да, - весело заключил он, - это очень приятно, что мы все же изловчились и нашли способ, как соединить законы политической мудрости с законами гостеприимства.
Он сказал: "изловчились", и это народное выражение странно прозвучало на его ломаном греческом языке. Варрон же ласково и радостно рассмеялся; еще немного - и он похлопал бы царя по плечу.
15. ВАРРОН БЕЖИТ НА ВОСТОК
На следующий день после беседы с царем Варрону доставлен был с нарочным приговор сената по поводу его жалобы на двойное обложение. Тот же нарочный одновременно принес ему запечатанный мешок с шестью тысячами сестерций, шестьюдесятью золотыми монетами. Варрон, глубоко обрадованный, прочел приговор, распечатал мешок, набрал пригоршню золота, пропустил монеты между пальцев. Потом он спросил у нарочного, не возьмет ли тот письмо, чтобы на обратном пути через Антиохию доставить его Цейону, и дал ему на чай весь мешок с шестьюдесятью золотыми монетами.
И вот он пишет свое последнее письмо на Запад.
"Разве мы с вами, мой Цейон, не поступили оба, несмотря на наши пятьдесят лет, как незрелые юнцы? Игра кончена. Это была глупая игра, мы оба проиграли. Выиграли другие.
Я исчезаю навсегда, мой Цейон, и вы избавляетесь от человека, придумавшего прозвище Дергунчик. Но я солгал бы, впрочем, если бы сказал, что раскаиваюсь; да, и сейчас еще, накануне исчезновения, я улыбаюсь, вспоминая вас и ваше прозвище.
Наша игра стоила мне дорого. В приложении к этому письму вы найдете точный подсчет, сколько именно. Вы видите: это почти все, чем я владел. Я ничего не оставляю здесь, кроме моей дочери. В том состоянии, до которого я довел ее, она представляет собой малоприятную даму. Но Востока она никогда не любила, и я очень прошу вас, мой Цейон, принять в ней участие и доставить ее в Италию. Сделав это, вы очень бы утешили меня. В конце концов игра наша велась вокруг этих шести тысяч сестерций, и формально вы проиграли.
Я никогда не питал к вам ненависти, мой Люций, и думаю, что в глубине души и вы относитесь ко мне неплохо. Примите же последнюю улыбку и искренние пожелания от вашего Варрона".
К письму он приложил расписку на шесть тысяч сестерций со счетом прибыли и убытка на оборотной стороне. Последней статьей в графе "Убыток" значилось: "Варрон исчез".
И он стал готовиться к уходу в бродяжничество.
В последний раз он открыл душу перед западным человеком - перед Марцией. Он сказал Марции, белолицей и прямой, что она будет пользоваться у Артабана добрым и верным покровительством. Если же она хочет вернуться на Запад в Рим, она сможет сделать и это; деньги ей обеспечены, к ней, вероятно, явятся, ее позовут и отвезут. Затем он передал ей ларец с документами - содержание всей его жизни.
- По всей видимости, - продолжал он, - игра моя окончательно проиграна. Повинен в этом бедный дурачок Теренций, который единственный раз в жизни захотел действовать самостоятельно и, конечно, натворил глупостей. Но я не сержусь на него, и, если тебе придется говорить с ним до того, как они доставят его в Антиохию, передай ему, что Варрон ему кланяется и желает легкой смерти. Если тебе кто-нибудь скажет, что я затеял все из-за ссоры с Дергунчиком, промолчи. Но я надеюсь, ты понимаешь, что это вздор. Я не такой уж идеалист, но если бы мной не руководила идея, я не стал бы действовать. Полусознательно, полубессознательно я был слугой идеи. Все равно: не я - другой явился бы и совершил попытку восстановления царства Нерона. Если бы я не сфабриковал этого Нерона, другой сфабриковал бы другого Нерона: может быть, более корыстный фабрикант более бездарного Нерона.
В сущности, - сказал в заключение этот легкомысленный человек и оптимист, - хотя исход дела в мою пользу не говорит, я действовал все же правильно и разумно. Идея устранения различий между Западом и Востоком выросла и окрепла во всем мире, и в этом росте ее есть и моя лепта. Вполне логично, что я теперь окончательно растворюсь в Востоке. Я не жалею об этом.
Марцию, молча слушавшую отца, охватил хаос мыслей и воспоминаний. То, что отец погружается в это нелепо пестрое море Востока, последовательно завершает его беспутную, безрассудную жизнь. Ее, Марции, бессмысленное одиночество - такая же логическая развязка ее жизни. Так должна кончить жизнь женщина, которую готовили сначала в весталки, потом в супруги какого-нибудь претора, консула, губернатора и которая вместо этого провела краткие годы своей молодости среди полулюдей, полуживотных Востока и стала женой импотента, мошенника и раба. До этого пункта она мыслила еще четко. А дальше в мыслях и чувствах Марции начинался хаос, запутанный клубок представлений о жизни и смерти, весталке и продажной девке, Нероне, Теренций и Фронтоне, и все эти обрывки образов, мыслей и чувств перемешивались непристойными словами, которые Фронтон любил говорить в минуты страсти. К концу этого монолога Марция улыбнулась своей странной, безумной улыбкой и что-то тихо запела. Варрон кончил, а она все еще продолжала напевать. Варрону показалось, что на мотив песенки о горшечнике она пела свои, какие-то непонятные слова. Слова эти, монотонный напев и образ загадочно улыбающейся Марции - было то последнее, что Варрон унес с собой в бродяжничество.