Миша откинул крючок, растворил фанерную дверь. На полу, в желтой полосе солнца, замерли, горбя спины и отворотившись от нас, полумертвые от страха ушастенькие. Я присел на корточки и в тот момент ярко вообразил себе, что значит луч света в темном царстве. Господи, луч света, луч жизни! И хотя они ничем не напоминали кроликов, на ум пришли знаменитые узники Овод, Монте-Кристо, Нечаев, Бауман — Грач — птица весенняя… Я поразился странности ассоциаций. Господи, луч света в тюрьме! Тюрьма, тюрьма! Боюсь я, боюсь, и не желаю туда попадать, ни за что, ни за что, никогда.
— К шуму привыкнут — зашебутятся, — успокоил нас Миша.
Но я усомнился — вряд ли они зашебутятся. Внешность у них обреченная. Толстая крольчиха не выдержала напряжения и трусливо обернулась. В упор на меня уставились розовые, как от бессонницы, малокровные щелки. Крольчиха вздрогнула и зашевелила жидковатым тельцем. Схватят или не схватят? Постепенно она успокоилась — не схватят, невыразительно дернула вспухлым носом и, волоча брюхо, увалисто переползла в сумрачный угол, к разбившемуся на кучки молодняку. Она им дала понять: осторожнее, осторожнее, но ваше время продолжается. Мелюзга начала опасливо высовывать морды на свет. Им — до шапки — гулять еще и гулять.
— Вот видите — очухались, бедняги, — произнес Миша довольный, как дрессировщик в цирке удачным номером. — Здесь вольготно им, мыто чище санатория. Правда, дохнет порядком, а с дохлых и дураку колпак не сошьешь. Шерсть лезет. Болезнь какая привязалась — ветеринара в поселке нет.
Елена печально опустила углы губ. Я подумал, что она сейчас крикнет: да закрой дверь, балда! Но она, наоборот, ласково поманила ближайшего кролика:
— Ушастик, ушастик, иди сюда, не бойся.
Крольчиха — опытная. На ее веку многих уводили, многих, и никто до сих пор не возвращался. Пусть не сразу — за шиворот, но пришли без хлеба, а без хлеба известно зачем приходят. Она отползла боком еще дальше, увлекая за собой своих менее догадливых ровесников: «Боюсь, ой, не верю!»
Миша будто услыхал ее:
— Бойся, бойся, Елизавета. Кролик не человек — судьбу свою чует, — сказал он и накинул крючок. — Умные животные, правда?
Мы возвратились на скамью. Миша, орудуя в казанке мечом, продолжал жаловаться:
— Без пяти двенадцать, а перепаренное что пережеванное — тьфу! — вкуса нет. Вечно Федор Николаевич опаздывает: то станочек сломается, то котлован под водичку углубляли.
Миша возвел глаза к небу, и я решил, что сейчас он перейдет от восхвалений трудового энтузиазма товарища Карнауха к повествованию о его скромном и добродетельном, житье-бытье в гостях у эллинов. Больше беседовать, по-моему, уже не о чем.
— Федор Николаевич у матери Анастасии в любимцах, на самых сладких перинах спит. Дореволюционные, австрийского пуха, перекуплены у жены адвоката Вайнтрауба из Запорожья. Пироги — не перины! Вскочишь, а через час она поднялась, как квашня у русских. И не взбивай! Из драного гусиного перышка подобрана. Курьих не признаем. А у вас, у русских, извините, все сено да сено. Даже у Александры Григорьевны — и то на железных сетках спали, вроде бок казенный.
Ага, на генеральских кроватях он и закончит свои небезынтересные россказни. Любопытные люди есть на свете! Теперь он перейдет к сути дела, то есть к выяснению моих намерений. Разгадка Мишиной комбинации доставила бы мне огромное удовлетворение. Он полагает, что втерся к нам в душу.
Нет, я не наивный пижон, далеко не пижон. Меня кроличьими шапками не закидаешь.
— Природа нас водичкой обделила, — прервал мои мысли Миша. — К водонапорной бабы за пять километров ходят. Правление распределяет талончики по семьям. Талончик — пять литров.
Подобрал, значит, ключ к нашим сердцам. Ну как не войти в положение, если людей жажда терзает?!
— Однако мы в грязи не барахтаемся, — продолжал Миша, умильно взирая на меня. — Видишь, чисто, как в санатории. Наши девушки к красоте тянутся. По субботам в карьеры идут с кувшинчиками, водичку из-под песочка точить, а водичка — детские слезки. Дождевой голову моют, а той, карьерной, полощут. Косы у наших девушек заметили какие? По пояс у каждой. Черный водопад — не волосы. Но все равно, Анастасия помрет — на Фене женюсь. У меня любовь. Косы у Фени тоже с кулак.
Миша оторвался от казанка и поднял смуглый кулак к своему носу. Физиономия у него лунообразная, губастая, с выпуклыми, свободно вращающимися в орбитах желтоватыми белками. Зрачки смотрят — будто поглаживают. Он низкоросл, кривоног. И вообще он похож на кого-то, на какое-то животное, не соображу лишь, на какое. Не улавливаю точно…
Сейчас, по идее, он должен опять перейти к прославлению великого бурмастера Карнауха. Так и есть!
— Эх, Федор Николаевич, Федор Николаевич, если водичку народу дашь, эллины тебя не забудут. Исстрадались за много лет. Слухача однажды привезли из самой Туркмении, копеечку к копеечке собирали. Понюхал землю: нет, говорит, водички у вас. А рядом, у соседей, ткни пальцем — фонтан. Наш поселок невезучий.
И мое появление еще раз подтверждало — действительно, их поселок невезучий. Ну и пусть невезучий. Я тоже не больно везучий.
Я вдруг рассвирепел. От голода, что ли. Хватит! Жаркое здесь втихаря лопают, хлеб кроликам скармливают, шапками спекулируют — черт те что вытворяют. Степановскую площадку Карнаух схалтурил. Левую артезианскую сверлит. Для треста акт о поломках ЗИВа определенно сварганил. Мне с ним не по дороге. Его известно заранее куда вильнет. А я человек честный, мой отец большевик. Елена считает, что я не умею с народом, веду себя всегда и везде как ревизор — будто у меня своих недостатков нет. Конечно, подобных недостатков у меня нет. Сегодня утром она меня обвинила в том, что я кичлив. Странная штука — за что ж она меня любит, если я ревизор и вдобавок кичлив.
— За то и люблю, — усмехнулась Елена.
Иногда я отказываюсь ее понимать.
— Воду вам и без Карнауха советская власть даст, а его упекут под суд, — крикнул я, почувствовав, что сейчас меня понесет, и почему-то радуясь этому налетающему опустошительному шквалу.
Наконец меня услышат все, вся страна, мать, Воловенко, Чурилкин, Клыч Самедович, Абрам-железный, Вильям Раскатов и даже та девочка, которая писала сочинение на свободную тему «Наш паровоз, вперед лети».
— Прихлопнут обэхээсники Федькину незаконную деятельность. Прихлопнут. Сколько он слупил с директора за скважину? Где обсадными трубами разжился?
Напрасно я лишнее в запале ляпнул. Может, обсадные трубы он и не крал. Надо быть справедливым и не отступать от истины. В истине — сила. Может, обсадные трубы принадлежали поселку. Но Костакис заморочил меня, запутал.
Миша низко набычился, по-детски удивленно скосив выпуклые белки на Елену, словно ожидая с ее стороны поддержки или, по крайней мере, объяснений.
— Когда дадут воду? — спросила Елена.
Она серьезно отнеслась к моему заявлению. Я вполне мог присутствовать при каком-нибудь важном разговоре.
— Не волнуйся — скоро, — ответил я, но без прежнего апломба.
Елена пожала плечами: что значит — скоро? Лгать ей нельзя, стыдно. Если по совести, то я не имею ни малейшего представления, когда эллинам дадут воду, и не имею права разбрасываться векселями и обещаниями. Я обыкновенный рабочий, а не депутат, не секретарь райкома и не советская власть в целом.
— Ты что? Издеваешься? — скривил рот Миша. — Когда — скоро? Какая такая незаконная? Кого под суд? — Его речь корежил сильный акцент. — Какой такой обэхээс? Какой такой суд?
Будто маленький, будто неграмотный. Вдобавок под дурачка работает — притворяется, что плохо говорит по-русски. Моя твоя ни бельмеса не понимает, моя твоя ничего не знает. Однако у него ни черта не получится. Слово — не воробей, вылетит — и тю-тю. Меня несло, несло и крутило, крутило и несло, и злость все прочнее опутывала мой разум.
— Народный, районный, — крикнул я и сам поразился, сколько ненависти во мне скопилось.
Миша цапнул с плиты зажиренную тряпку, судорожно промокнул лоб.