— Я сама, а то намокнешь.
Она сняла туфли, подобрала одной рукой юбку, будто приготовилась плясать польку-кокетку, и шагнула в воду. У нее ноги подростка, по-девичьи тонкие. Красота их в нежной неопределенности линий. И точно на полотнах художников Возрождения женственность им придавал серебристый блик, отсвечивающий от набегающей зыби.
Я нагнулся, трясущимися пальцами расшнуровал ботинки, сдернул их, закатал брюки до колен и, преодолевая теплую упругость, опередил Елену.
Сарай еле держался на краю коварно подрытого берега. Часть крыши сорвало ветром, и она валялась поблизости, стреляя растопыренными черными досками в матовое от лунного сияния небо. Внутри, несмотря на сквозняк, крепко пахло смолой, керосином, вяленой рыбой — изумительной смесью рыбацкой бедности, которая иногда оборачивается и несметным богатством. Если повезет нам найти здесь сухие дрова, миску и ложку — мы богачи.
Елена отвела прядь с побледневшего лица, и я заметил, как взлетают и опускаются ее мохнатые ресницы, а влажный рот обнажил полоску зубов. Выражение глаз у Елены было спокойным, задумчивым. Она опустила узелок на сети, сваленные в углу, и ушла. Я остался обживать наше случайное пристанище. Вечерний прибой с внезапным грохотом ударил в толщу земли. Дохнуло прохладой, что-то ржаво и уныло заскрипело в потемках. Острее потянуло керосином и рыбой. За тонкими стенами шуршал и хлопал ветер. Без костра не обойтись. Я разжег его довольно быстро, потому что и сухие дрова, и бумагу — связку старых бухгалтерских счетов — я отыскал в том же углу, где была свалена сеть. Сарай, конечно, служил пристанищем не только нам — у дверного проема я обнаружил черную оплавленную выемку. Я совал счета в огонь с неким злорадством, и огонь весело пожирал трухлявую бумагу вместе с страхом, который я испытывал к Абраму-железному.
Под сохранившейся частью крыши на козлах лежали две широкие доски — готовый стол. Надо только накрыть его. Орудуя увесистой галькой и большим плоским крюком, я взломал консервы. Здесь пришлось повозиться. Зато бычки в томате!
К возвращению Елены сарай приобрел вполне приличный вид хижины. Мои усилия произвели на нее впечатление. И она произвела на меня впечатление. Она посветлела и обновилась. Я смотрел на нее почти не узнавая, будто после долгой разлуки. Мы устроились за импровизированным столом, сидя на ящиках. Доски были отполированы человеческими прикосновениями и как бы хранили чужое тепло. Есть хотелось отчаянно, и от запаха пищи слабело в локтях и кружилась голова. Бычки здорово горчили, хлеб вязкий, вкус у него пресный, сырой, но я никогда не получал от еды большего наслаждения.
Потом мы выпили ситро, заедая пронзительно-сладкими подушечками.
Елена потянулась к моей щеке, погладила ее, погладила и подбородок, который так не годился для хуков и апперкотов:
— А яблоко, милый, припасем на утро.
Мы вышли из сарая и легли у самого моря. Перед нами расстилалась тяжелая — нефтяная — гладь, которая сливалась с черной мглой неба в одну сплошную непроглядность, едва случайная туча набегала на луну. Плеск, шлеп, плеск, шлеп. Потом раздавался мощный удар волны, и теплые брызги поднимались в беспорядке над берегом. Плеск, шлеп, плеск, шлеп. И опять мощный удар волны.
— Понял теперь, что такое вечность? — спросила, неярко улыбаясь, Елена.
— Понял.
Ветер утих, и костер горел ровнее. Он был похож на красную розу с почерневшими краями лепестков. Елена продвинула ладонь под мой затылок. Я приподнялся.
— Лежи, лежи. Тебе удобно?
Она склонилась надо мной, — так, вероятно, я должен склониться над ней, — и я почувствовал на щеке ее сухие губы. Елена излучала неброский, но густой аромат прокаленного на солнце песка с примесью свежести — того особого духа, который издает высушенное на морозе белье. Похоже пахнет и крепко вытертая кожа после морского купания.
— Я ничего не боюсь, — прошептала Елена и опустила голову на мое плечо.
Я обнял ее за шею с нежностью, на какую был способен, — так в детстве, помнится, обнимал мать и сестренку. Неужели я ей понравился? Неужели она полюбила меня? В том, что я любил, — я не сомневался ни на секунду. Я любил ее давно, еще до встречи. Правда, я полюбил бы и другую, если бы та, другая, потянулась ко мне. Просто пришла пора любви. И я любил. В глубине души я понимал несовершенство своего чувства, его незакономерность. Я терзал себя тем, что и Елена выбрала меня случайно, от скуки, от пустоты. Я ревновал ее к неизвестности, к Карнауху, к чему угодно, потому что ревность и любовь неразделимы, особенно в юности.
— А я тебя боюсь, — признался я, тоже шепотом.
Но я солгал — я не боялся ее, нет, я боялся себя, своей неопытности.
— Чем мне успокоить тебя? Что ты хочешь услышать?
Я посмотрел ей прямо в глаза, но ничего не прочел в них. Наверно, я не умел читать.
— Я никогда не пожалею о встрече с тобой. — И Елена разворошила мои жесткие волосы. — Пойдем, здесь холодно.
Она приподнялась, но я не отпустил ее и стал целовать ее лоб, щеки и волосы, страшась наткнуться на губы, потому что поцелуй в губы я воспринимал как грехопадение. Я целовал ее плечи, то есть кофточку, ощущая странный вкус глаженой материи во рту. Я целовал ее потому, что надо было целовать, полагалось целовать, нельзя было не целовать, а будь моя сознательная воля — я гладил бы ее ладонь и был бы сыт девственным прикосновением. Елена не отстранялась, но и не отвечала мне. Я не понимал ее. Что с ней? Чего ей надо? Я крепче прижал ее к себе, с замиранием сердца ощущая мягкую податливость маленькой груди, плоский живот и косточку в верхней части бедра. Я постепенно узнавал ее тело, и это узнавание пробуждало во мне дерзость, делало мои движения более осмысленными, более коварными. «А что, если я второй рукой дотронусь до ее колена? — мелькнуло у меня. — Почему бы мне не поцеловать ее в шею, возле уха, там где нежно вьются белокурые кольца волос?»
— Пойдем, здесь холодно, — повторила Елена.
Мы вернулись в сарай. Я лег на старые сети. Мягко. Соль с них давно повыкрошилась. Елена села рядом на мешки, уперев подбородок в ладонь. Что-то, что появилось между нами на берегу, — исчезло, и теперь мы оба чувствовали себя едва знакомыми людьми. Чтобы сблизиться, нам надо начать все сначала.
Море притихло, замерло, как летняя степь перед рассветом. Ни всплеска, ни ропота — ни звука. Мощные удары волн прекратились. Не следит ли оно за нами, не подстерегает ли нас? Я смотрел в черную глубину пространства, и удивительное вдохновение охватило меня. Мне казалось, что я проникаю взором в дальние галактики, — чернота была беспредельна, а взор мой летел, не натыкаясь ни на какие препятствия. Мне казалось, что сейчас я открою какую-то тайну. Я вышел один на один со вселенной. Мне померещилось, что кто-то смотрит на меня оттуда, из мерцающей туманной пустоты, и, чтоб стряхнуть наваждение, я протянул руку и опустил ее на плечо Елены. Она внезапно, резко сама меня обняла и крепко поцеловала. Крепко-крепко, так, что ее зуб ударился о мой, и это нелепое неприятное цоканье заставило меня вздрогнуть. Я опять с трепетом ощутил мягкую податливость груди, ее легкую тяжесть.
— Ничего у нас все равно не выйдет, — печально вымолвила Елена. — Твоя мать не признает меня.
Мы были наивны и чисты. Для нас не существовало настоящего. Мы жили лишь прошлым — своими мимолетными воспоминаниями и будущим — своими надеждами.
— При чем здесь мать? Я самостоятельный человек. И почему она не признает?
— Да потому.
— Ты так здорово рассказываешь про свод Айя-Софии, про плинфу нашей Лавры… Она заслушается, — возразил я шутливо, пытаясь развеять ее непонятную и непонятую мной грусть. — Ты умная, красивая.
— Не желаю быть красивой, — и в ее голосе прозвучали странные нотки озлобления. — Ищи себе красивую, а я не желаю…
В чем провинились перед ней красивые? К красоте все стремятся. Жертвуют ради нее многим. Я лихорадочно искал, чем ее успокоить и вообще что предпринять дальше. Внезапно меня охватила опустошающая усталость. Поездка в кузове грузовика, мчащаяся навстречу степь, обрывки грязной пены на поверхности моря, столкновение с Карнаухом, античные фигуры эллинок, любовные прикосновения Елены, матовый свет луны, смоляной запах сарая — все, решительно все нахлынуло на меня, закружило, завертело, придавив массой своих впечатлений к земле.