На короткое время Фаддеевна затихла, лежала недвижно, как покойница, сложив вдоль тела руки и глядя в темноту сухими открытыми глазами. Потом встала, накинула кофту и поднялась в общую девчачью спальню. В спальне было темно, сладко пахло детьми, кто-то посапывал, кто-то бормотал во сне. Она и без света знала Олину кровать – присела на край и долго слушала тихое дыхание, стерегла сон. А в ближайший выходной пошла по посёлку искать жильё.
Оно нашлось не сразу. Денег, вырученных за хуторское имущество, хватило на мазанку в конце широкой, но не обихоженной пока улицы. Сговорившись с продавцом, вернулась к себе и наутро постучалась к директрисе.
О воспитаннице было известно не много: из блокадных, ни имени, ни фамилии, когда вывезли и откормили, она и заговорила-то не сразу, а когда заговорила, то на вопросы о семье сразу замыкалась. Ребёнка следовало как-то оформить, вот и записали пока: Ольга Михайловна Орлова. Ольгой Михайловной звали медсестру, которая за ней ходила, а Орлова – в честь Любови Орловой, которую та боготворила; датой рождения, как повелось, записали день прибытия, возраст определили на глаз.
Олю позвали в кабинет, спросили: пойдёт ли к жить к Марфе Фаддеевне? Оля посмотрела тихими чёрными глазами и кивнула. Было ей тогда лет десять.
Глава 2. Две горбушки
Две сироты привыкали друг к другу и к новому своему дому.
Фаддеевна ждала весны, готовила семена, обустраивала жильё. В детдоме на новоселье отдали пару списанных венских стульев, заботливо поправленных детдомовским инвалидом-плотником, остальное добывала понемногу сама. Однако не утерпела, перебралась пόд зиму: весной начнётся огород, станет недосуг, а за зиму как раз обживёмся. Много чего ещё недоставало, но в один из выходных, оглядывая свою свежую, подсыхающую пятнами побелку, Фаддеевна решила: пора, прибила на дверь пару гвоздей для одежды – шкафа ещё не было – и пошла к колонке за водой, мыть заляпанный извёсткой пол.
Это был крепкий и незатейливый саманный домик с низким потолком, разделённый печной стеной на два покоя без двери. В саманных хатах и зимою не холодно, и летом не жарко – стены из смешанной с глиной соломы хорошо держат тепло. Оля вступила в своё новое жилище и огляделась. Окошки с белыми, до половины – чтобы видеть улицу – занавесками, натянутыми на прибитые к рамам гвоздки. Под окном непокрытый деревянный стол и те самые стулья. Напротив двери, на полочке с вышитой салфеткой уголком, знакомые уже образá – Оля теперь знала: Донской Божьей Матери и Николая Чудотворца. Рядом, гордость Фаддеевны, массивный резной буфет. Его она выторговала у прежнего хозяина: тяжёлый и важный, он всё ещё стоял в опустелом доме, который она пришла смотреть. Торговалась отчаянно, как в былые времена торговала бы корову, решила вдруг: никуда он отсюда не уйдёт, без буфета дом не возьму! Но и хозяин не уступал, нет и нет: буфет дорогой, женино приданое, смотри, какая работа, а стёкла-то, стёкла, чистый хрусталь! Однако, почуяв уже настоящие деньги, накинул сотню и сдался. Сошлись на пятидесяти, которые Фаддеевне пришлось взять из заветных, отложенных на обзаведенье. И вот теперь этот буфет гордо, как монарший трон, глядел на своих новых подданных, сверкая гранёным стеклом верхних дверок, за которыми всего-то и было пока, что пара оловянных мисок да две разнопёрые чашки с щербатыми блюдцами…
Печь была обычная, сложенная из кирпича, с чугунными съёмными кругляшами плиты, с чугунной же дверкой для дров и поддувалом. На печи стоял видавший виды чайник с деревянной, обугленной по концам, ручкой. Рядом с печью – два новеньких оцинкованных ведра для воды, с которыми Фаддеевна тут же отправилась к колонке на углу.
За печью был темноватый закуток с двумя железными кроватями. Окна выходили под навес, который прежние хозяева гордо величали верандой, и на хозяйственные постройки, за которыми виднелся заросший травой огород и два-три голых дерева. Оля выглянула в окошко, увидела прислонённые в углу вилы, лопату и грабли, большое железное корыто и натянутую от дерева к забору бельевую верёвку. В дальнем углу стоял крашеный зелёной краской незатейливый деревенский нужник. Что-то в ней всколыхнулось, всхлипнуло, закипело слезами. Было непонятно, к чему и отчего эти слёзы, хорошо ей или, наоборот, плохо. Своим неискушённым детским сердцем она не могла этого понять да и не пыталась, а просто вытирала их руками, а они всё текли и текли. За свою детдомовскую жизнь она едва ли хоть раз заплакала – ни когда отбирали и портили её вещи, ни от тумаков и затрещин, ни от разбитых коленок, ни от голода, когда, в насмешку над её безответностью, дети съели её порцию. Она даже не сказала тогда воспитательнице – просто вычерпали ложками, пока та отвлеклась: зачерпнут и смотрят глумливо, ожидая, когда Оля вспылит или разревётся. Не дождались. Она крепко помнила, что такое голод, долгий, безнадёжный и отупляющий голод, когда на все предметы вокруг смотришь с единственной мыслью: нельзя ли это всё-таки съесть? Как и все эти ненасытные птенцы, есть она хотела постоянно, уже вставая из-за стола, но никогда не отняла бы у кого-то его кусок – заботливая память глубоко спрятала многие мучительные воспоминания, кроме этого: брать чужое недопустимо! Хлеб особенно. Тогда, в детском доме, она просто отнесла пустую тарелку и вышла. А некоторое время спустя, когда все гуляли во дворе, подошла к ней одна из тех девочек, её обидчиц. Руки она держала глубоко в карманах, и это не сулило ничего хорошего. Однако в её руке оказалась пара заветренных хлебных горбушек – лакомство, добыть которое удавалось только самым ловким. «На вот, – сказала, – поешь». И, так как Оля не шелохнулась, сама взяла её руку, вложила в неё хлеб и убежала…
Вернувшаяся с водой Фаддеевна так и застала Олю стоящей у окна, с мокрым от слёз лицом. Оля обернулась на скрип двери. Она стояла босиком, в сморщенных у щиколоток нитяных чулочках, аккуратно оставив свои стоптанные ботиночки рядом с дверным половиком, и испуганно смотрела на Фаддеевну, словно застигнутая за дурным поступком.
– Ты чего? – спросила Фаддеевна, опуская ведро.
Оля зябко пожала плечами и опустила голову. Фаддеевна торопливо скинула галоши, подошла, взяла за плечи, слегка встряхнула.
– Ну? Давай-ка, говори!
Попыталась было поднять поникшее Олино лицо, но та мотнула головой и вместо ответа упёрлась лбом Фаддеевне в грудь. От неожиданности та растерялась, но руки вспомнили материнскую повадку, обняли девочку, принялись неловко гладить стянутые тугими косичками волосы.
– Ну вот ещё дело, – забормотала она, – это что ещё такое, сырость разводить. Ну, всё, всё, шшшшш…
Это был едва не единственный раз, когда Фаддеевна обняла свою новую дочку. Была она скупа на ласку, у других небрежно называла всё это телячьими нежностями, но вовсе не от чёрствости, как могло показаться посторонним.
Бывают женщины, которым трудно вовне показать свои чувства, отчего они кажутся сухими и холодными. Но на самом деле это происходит от какой-то глубокой, целомудренной стыдливости, от врождённой или нажитой опытом неспособности открыться, и если их пламени всё же случается вырваться на волю, то выходит это неловко, как если бы пришлось раздеваться на людях, и долго ещё потом мучает их стыд.
Зато, взамен хлопотливой и шумной женской любовности, Господь с избытком наделяет таких терпением и надёжностью. Оля это даже не поняла, а скорее почувствовала, как чуют собаки человеческую доброту.
Глава 3. Бруня
За зиму попритёрлись. Фаддеевна смотрела иногда на дочку, занятую на кухне уроками, вздыхала, качала головой: замучили бы её в детском доме, такую смирную, приютские как волчата ведь, играючись вкровь искусают! И на сердце разливалось тепло: вот, пригрела сироту, хорошо ведь.
Говорили они мало и только по делу. Оля, несколько лет не выходившая из детдома дальше соседней школы, первое время робела возвращаться одна: дорогу она знала плохо, дичилась чужих, боялась дворовых собак. Поэтому после уроков заходила за Фаддеевной в детдом, чтобы быстрее управиться и идти домой вместе. Прежние товарищи, с которыми она так и не сошлась, теперь и вовсе её сторонились, для них она стала чужой. Одни ей завидовали, другие, побаиваясь Фаддеевны, напротив, сочувствовали. Один из мальчишек, сорванец и заводила, как-то загородил ей дорогу: