Я обычно не спорю с мамой. Для споров у меня есть Натка. Мне хватает ее для этого дела. Маме я говорю:
— Почему ты не родила еще одного ребенка? Теперь твоя жизнь целиком сосредоточена на мне.
Мама пугается:
— В твои годы я была совсем другой. В твои годы мне бы и в голову не пришло так отвечать матери.
— Каждый человек похож сам на себя, — отвечаю я ей, — и при чем здесь твои и мои годы?
— Ты меня не запутаешь. — Мама хочет стукнуть меня, но она никогда меня не била и просто не знает, как это делается. — Все дело в том, что вас всех распустили, закормили и заласкали, в результате выросли элементарные халды. Да, да, и напрасно вы прикрываетесь научным словечком «акселерация».
Все-таки и ей на этот раз удалось втянуть меня в спор:
— Мы прикрываемся? Да это же вы придумали это слово! К тому же не все мы халды, твоя любимая Натка очень даже положительная личность.
Вышел папа.
— Не все халды, — сказал он, — а единичные экземпляры. Тем хуже для нас.
Он, конечно, сразу взял мамину сторону. А что ему еще оставалось делать, бедному отцу взрослой дочери?! В мои годы он работал на заводе. Заканчивалась война. Ему было шестнадцать лет. В войну он мало ел и плохо рос, и у станка своего стоял на ящике из-под снарядов.
Я люблю своих родителей. Не только за то, что они родили меня и вырастили. Я люблю их как людей. И прежде всего за то, что они любят друг друга. Они, конечно, думают, что это их тайна. А я все вижу: как гордо смеется мама, когда папа при гостях удачно сострит, как мрачнеет папа, когда мама радостно нахваливает кого-нибудь из его новых друзей. У него гаснут глаза, и он начинает зевать. Это он так ревнует. Однажды я спросила у него:
— Ты женился просто по любви или это была страсть?
Он вздрогнул, очень долго глядел на меня с ужасом, потом наконец пришел в себя:
— Не вопрос, а какой-то конец света…
Иногда мне хочется, чтобы они были не моими родителями, а просто людьми, с которыми бы я жила вместе. Тогда бы мы понимали друг друга. Когда люди дружат, разница в годах не имеет значения.
С Наткой мы говорим о родителях мирно. В этом вопросе у нас полное взаимопонимание.
— У них в генах сидит ответственность за свое потомство, — говорит Натка.
— И почему-то им всем кажется, что в своей молодости они были идеальными, — говорю я.
Если бы внешность Натки досталась другой девчонке, та была бы красавицей. Она отрастила бы волосы до плеч, откинула бы их со лба назад, и все видели бы красивый лоб с тоненькими черточками бровей, заиграли бы редкие веснушки под зелеными глазами. Эта девчонка всегда бы улыбалась, потому что, когда у человека прекрасные зубы, он просто обязан улыбаться. Но у Натки спортивная стрижка, крыло темных с рыжиной волос закрывает ей пол-лица, когда она склоняется над партой. Она почти никогда не улыбается, только смеется в тех случаях, когда действительно смешно. Нарядов у нее — никаких. На вечерах она всегда в школьной форме с белым фартуком.
Натка дружит со мной и со своим отрядом. На других у нее уже не остается ни времени, ни сил. Когда мы идем с ней по улице, всякий раз на нашем пути возникает десятилетний человек, который издает радостный вопль: «Наташа!» Он стоит, задрав голову, заглядывая в Наткины глаза, больше сказать ему нечего, я гляжу на него как на помеху, а Натка говорит:
— Это Коля Рыжов. Я тебе о нем рассказывала. Очень хороший мой друг и помощник.
Мальчишка отходит от нас, я вижу, как он несет в себе Наткины слова, какие это для него жизненно важные слова.
— Натка, — говорю я, — пошли на улицу Вольскую.
— Ох, эта улица Вольская, — притворно вздыхает Натка, — когда-нибудь это кончится?
— Никогда, — отвечаю я, — уже три года это тянется. Это уже проверено, Натка. Так будет всю жизнь.
На улице Вольской живет Игорь Карцев. Улицу вдоль пересекает сквер, мы часто ходим по нему взад и вперед, и, возможно, из своего окна нас видит Игорь. Когда мы проходим мимо его дома, у меня стучит сердце, я не слышу Наткиного голоса, отвечаю невпопад. Натка презирает меня в эти секунды, скашивает в мою сторону глаз, и во взгляде ее недоверие.
— Психоз какой-то, а не любовь. Любовь делает человека великим, а у тебя несчастный, жалкий вид.
Дом Карцева остается позади, я прихожу в себя и отвечаю:
— Что ты можешь знать о любви? Когда влюбишься, посмотрим, какой у тебя будет вид.
— Я не влюблюсь в человека, которому наплевать на меня. Я так, как ты, не смогу. И вообще это неправильно — любить так, как ты.
— А как правильно?
— Гордо и смело. А ты кружишь по этому скверу, как преступник у места преступления. Ты же никого не убила. Чего тогда трусишь?
Про «гордо и смело» я уже слыхала. В восьмом классе, наслушавшись Наткиных речей, я написала Карцеву записку: «Послушай, Игорь, ты мне очень нравишься, и мне необходимо знать, как относишься ко мне ты. Надеюсь, что ты порядочный человек и об этой записке никто не узнает». Он ответил мне через три дня. Ответ его — мой позор и стыд. До сих пор краснею, как вспомню. Он написал: «Я отношусь к тебе хорошо». У меня пол под ногами качнулся, когда я прочитала эти слова. Они означали: «Ты умираешь от любви ко мне? Что ж, это твое дело. Я не осуждаю тебя за это, но и помочь ничем не могу». Натка добила меня.
— Каков вопрос — таков ответ, — сказала она. — Татьяна Ларина писала возвышенно и получила возвышенный ответ: «Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел…» Ты же не собиралась замуж за этого Карцева?
Замуж! Кто в восьмом классе думает о замужестве. Но потом, через несколько лет, все девчонки за редким исключением выходят замуж, и многие за тех, кого любили в школе. Я сказала Натке:
— Замуж я не собираюсь, и это тебе известно. Но как теперь жить, тоже не знаю. Стыдно мне. Хоть переводись в другую школу.
Натка обозвала меня мещанкой и старорежимной барышней.
— Ну, призналась ему, что он тебе нравится, ну, схлопотала в ответ равнодушную фразу. Тоже мне трагедия! Ты возьми и один раз хорошенько вглядись в этого Карцева. Ничего спортивного, самая рядовая личность.
Она обидела меня. Я не могла вглядеться в Карцева. Я сидела на перемене в классе, если он был в коридоре, и выходила в коридор, если он оставался в классе. Когда передо мной случайно возникало его лицо, я столбенела и чувствовала, как пламенеют мои щеки и от смущения на глазах выступают слезы. Наверное, он и до моей записки знал, как я к нему отношусь.
В девятом классе стало полегче. Были недели, когда я не думала о нем. Со злорадством слушала, как он путается у доски, бросает вопросительные взгляды на класс, ловя подсказку. На перемене оглядывала его спину и говорила себе: «Сколиоз. Искривление позвоночника. Мелкий, сутулый тип». Но проходило время, я глядела на его затылок, и это был самый драгоценный затылок на свете, а голос, когда он отвечал урок, был такой, что только за этот голос надо было ставить пятерку, и это было бы справедливо.
— Натка, пошли на улицу Вольскую, — говорю я, заглядывая в зеленые Наткины глаза.
На дворе июнь, первые жаркие дни последних школьных каникул. Через неделю Натка поедет в пионерский лагерь, будет работать вожатой, а сейчас ей так же, как и мне, некуда деваться.
— Ох, эта улица Вольская! — Натка вздыхает. — Когда-нибудь это кончится? Такой день губить на улицу Вольскую! Поехали лучше на озеро.
Я не спорю. На улицу Вольскую можно пойти и вечером. А день действительно солнечный, жалко упускать такой замечательный день. Мы расстаемся с Наткой, бежим домой за купальниками и полотенцами, потом встречаемся, и автобус везет нас на окраину города, в молодой лесопарк, посаженный на берегу чистого и прохладного искусственного озера.
— Вот тебе финал нашего спора о природе, — говорит Натка, — погляди на это озеро и деревья. Человек сам создает себе природу. Там, где ему надо и какую надо.
— Ладно, — отвечаю я, — пусть будет твой верх. Но я вдруг поняла, почему ты вожатая, зачем тебе отряд. Ты обожаешь поучать. Сверстники загрызли бы тебя спорами, а пионеры глядят тебе в рот, и ты счастлива.