— Маргариточка, это не человек, а какой-то кошмар. Идет трактовая репетиция, а мой Мартын в прострации, как робот, у которого сели батареи.
Может быть, оттого, что она на него постоянно нападает, у меня к Мартыну заочная симпатия.
— Ты зарываешься, Лика. Из тебя слова вылетают, как осы. Он твой начальник, и ты, пожалуйста, обуздывай себя.
— «Начальник»! — Лика хохочет. — Он по профессии дачный муж. Я уверена, что по утрам он пьет гриб, знаете, такой, плавает в банке. А банка завязана марлей, чтобы гриб не вываливался, когда он его наливает.
— Квас он наливает, а не гриб.
— Ох, Маргарита! Сразу видно, что вы не человек искусства — вы все уточняете…
Я сижу перед телевизором, слушаю воспоминания военной летчицы, и вдруг в прихожей — звонок. Клава. Принесло же ее так не вовремя! Я ставлю рядом с собой стул, усаживаю Клаву и прикладываю палец к губам. Клава согласно кивает. На экране уже другой сюжет — демонстрация мод.
— Распутство, — говорит Клава, — учат людей распутству.
Я не отвечаю, Клава кряхтит, хмыкает и заключает:
— А потом удивляются, что у нас имеются бандиты. Да такая хоть и порядочного человека в грех введет.
Клава — мое наказание. Редкий день обходится без ее звонка или визита. Лика говорит: «Ваша подруга детства ходит сюда как на работу». Клаву в детстве я не знала, да и потом мы не дружили. «Подруга детства» — Лика всегда что-нибудь придумает…
В первый послевоенный год, когда я с сыновьями вернулась из эвакуации, Клава приютила нас в своей комнате. Это была даже не комната, а часть подвала разрушенного дома, с цементным полом и железной печкой, труба которой дымила прямо в ноги прохожим. Я считала тогда Клаву старухой, столько старушечьего тряпья было на ней намотано, а ей в тот год было тридцать четыре. Она поднималась рано, засыпала уголь в печку и садилась к столу, к чистым листам бумаги. Было что-то мистическое в ее занятии: черными, задубевшими пальцами Клава нарезала белую прозрачную бумагу, сыпала зернышки сахарина и сворачивала их в аптекарские пакетики. Мальчишки мои считали ее ненормальной. Она исчезала рано и появлялась поздно вечером. Весь день торговала сахарином на барахолке.
Мы прожили вместе около года. Потом нас расселили, и мы несколько лет не виделись. Встретились случайно на улице. Она сказала: «Маргарита Петровна, так загордились, что и не узнаете?» Даже когда она крикнула: «Клава я! Клава!» — я и тогда ее не узнала. Круглолицая, кареглазая женщина в красном нарядном платье была мне незнакома. Клава тормошила меня и смеялась счастливым смехом. Потом она потащила меня к себе. В просторной опрятной комнате над столом висела в раме увеличенная фотография мужчины в пилотке. Меня поразили его глаза: в них застыла такая отчаянная решительность, будто ему предстояло через секунду ринуться в бездну. Клава меня подвела к портрету, как к иконе:
— Я вас с ним познакомлю. Таких людей можно только во сне увидеть.
Они пришли вместе на следующий день. Клавин муж оказался удивительно похожим на свой портрет — за весь вечер не раскрыл рта, глядел перед собой таким же застывшим, решительным взглядом. Иногда этот взгляд останавливался на мне, и тогда Клава покашливала — ревновала.
В буфете у меня хранилась бутылка вина. Я поставила ее на стол. Решительный взгляд Клавиного мужа потеплел, но Клава тут же вернула ему прежнее выражение.
— Не пьет, — сказала Клава, — в рот ему будете лить — выплюнет. Теперь таких мужчин в музеях надо держать и за деньги показывать.
Клава не случайно привязалась ко мне: я единственная могла по достоинству оценить перемены в ее жизни. Лика знает ее всего лишь последних четыре года и этих перемен понимать не может. Когда Клава с мужем приходят ко мне, Лика ворчит на кухне: «Вы всеядная, Маргарита, вам лишь бы люди. Идите, идите, развлекайте свою подругу детства и ее истукана».
Передача «Для вас, женщины» заканчивается. Среди многих фамилий, бегущих по экрану, я вижу Ликину и говорю Клаве:
— Вот Ликина фамилия.
Клава пожимает плечами и морщит губы: дескать, ну и что?
Меня это обижает, Клава ко многому в жизни относится без почтения.
— Она талантливая, — объясняю я Клаве, — творческая личность. Такие люди многим со стороны кажутся странными.
Лицо у Клавы делается обиженным:
— Я ж ничего не говорю. Пусть будет личность. Я к вам пришла совсем по другому делу…
Сегодня суббота. В субботу Лика приходит с работы торжественная — впереди два свободных дня, воскресенье и понедельник. В воскресенье придет Никич, бывший Ликин однокурсник. Он большой, плотный, с рыжей шкиперской бородой. Глаза голубые, добрые, какие-то прощающие всем всё глаза. При встрече он целует мне руку, почтительно склоняя голову, и я каждый раз замечаю, что голова его пахнет апельсином и похожа на большой рыжий апельсин. Я не знаю его имени; Никич — это от фамилии Никитин. Он приходит, и Лика начинает метаться по квартире.
— Никич! Я никуда не пойду. Мне не в чем.
Никич сидит на кухне, вытянув ноги, смотрит на Лику и подмигивает мне:
— Что мне нравится в Лике, так это постоянство. Каждый раз одно и то же.
Лика приносит мне мешок со старыми чулками, улыбается своей жалобной, с сомкнутыми губами улыбкой, и я говорю Никичу:
— Ликино постоянство и мне известно. Все, как всегда, — надо искать пару без шва и приблизительно одного цвета.
Наше терпение Лика награждает спектаклем. Накручивает волосы на бигуди. Зажигает в духовке газ и садится на пол. Сушит голову.
— Не жестко? — спрашивает Никич.
Лика терпеливо сносит его вопросы.
Потом садится у зеркала и делает себе лицо. На это я не могу смотреть. Круглое, милое Ликино лицо превращается в желтую маску с двумя черными кляксами вместо глаз, с неживыми бело-розовыми губами.
— Ужас, — говорю я, — глаза как заплатки, а губы — будто ела зубную пасту.
Лика смеется: я ничего не понимаю в современных лицах.
Иногда мне хочется, чтобы там, куда они уходят с Никичем, ее крепко обидели. Пусть бы она вернулась оттуда несчастная, смыла эти дурацкие краски и никогда больше туда не ходила. Я как-то сказала ей об этом.
— Это у вас материнское, — объяснила она, — если бы у вас была дочь, вы бы заели ей жизнь. Из любви бы заели.
Вряд ли у меня к ней материнские чувства. У меня не болит по ней сердце, как по Косте с Владькой. Это что-то другое. Такие, как Лика, мне в жизни не встречались.
За окном вечер, в квартире тихо, и тут уж никак не увильнешь от воспоминаний. В такие часы я вытаскиваю старые письма, смотрю на фотографию мужа, — жил человек, и нет его, и никогда больше не будет. Лика как-то сказала: «Вся жизнь, если не строить иллюзий, — суета сует. В результате всех ждет одинокая старость, а потом и вообще ничего». Это был один из наших самых яростных споров.
— Старость — это прекрасное время, — доказывала я ей, — если человеку есть чем жить. Если он накопил к старости достаточно любви и щедрости.
— Ах, не смешите. — Лика не хотела щадить меня. — И вы, и ваша подруга детства, и все ваши друзья — старички-бодрячки. И от меня это не уйдет, и не старьте меня раньше времени.
Она ушла. Обидела и ушла. Всякий раз, когда она вот так уходит, моя обида незаметно перекочевывает на Костю и Владьку. Я сажусь за письмо и пишу Владьке: «Здравствуй, сын. Получила твое письмо. Рада, что у тебя все благополучно. Я тоже пока здорова, и у меня все хорошо…» Слезы застилают глаза. Я не могу простить Владьке, что мы живем далеко друг от друга и видимся редко. На Костю я не обижаюсь. Костя служит на флоте и принадлежит целиком только своему кораблю. Семья его в Ленинграде. И он видится с ней также редко, как и со мной.
Сегодня суббота. Лика сидит на кухне и вяжет свитер.
— Кому ты на этот раз его подаришь? — спрашиваю я.
— Никичу, — отвечает Лика, — это была не Валька. Это была просто девица, рядовая личность, товарищ по работе.
— Ты видела Никича?
Лика кивает головой: видела. Плечи ее вздрагивают, она опускает лицо в вязанье и хохочет.