«Я часто слушала вас… Извините… вы сами не знаете, чего хотите».
«А вы?»
«Мы знаем».
«Кто «мы»?»
«Приходите на Цитадельную, восемь, квартира три. Сегодня…»
…На Цитадельной я познакомился с особенными людьми. Здесь были украинцы, евреи, поляки. Измученные работой лица, не отмывающиеся от машинного масла руки, липкая одежда трубочиста…
Здесь не было абстрактных профессорских лекций) пустых дискуссий. Здесь падали веские слова, угловатые и твердые, как каменья из-под молота каменотеса!
«Эксплуатация… Забастовка… Рабочая честь… Борьба за свои права…»
Это были рабочие люди, может быть, члены профсоюза, которые решили бороться за свою рабочую правду. В рамках существовавшей легальности они говорили о своих правах. Слушая их, я много думал о жизни. Моя неуверенность начинала исчезать. Нет, жизнь не суета. Жизнь — это эстафета. Каждый берет ее у своего предшественника, пробегает свою дистанцию и передает эстафету молодому поколению.
Мне доверяли, меня слушали, но никто не вовлекал меня в рабочую организацию. С Гелькой мы проводили в разговорах и спорах целые вечера. Мы дополняли друг друга: я — знаниями, она — практическим жизненным опытом. Нас связывало что-то более глубокое, чем наука, поэзия или философия, чем любовь. Мы тосковали, если не виделись сутки, и встречались с неприкрытой радостью…
Я многим обязан ей за то, что она помогала мне в жизни, и горюю, что не нашел в себе сил идти с нею до конца.
Доктор плакал… Не утирая слез, продолжал:
— Со временем я поместил статью в одной газете: «Как надо бороться, или Почему мы нищие?». Статья наделала много шуму, появились отклики, волною пронеслись дискуссии в клубах, тавернах, студенческих кружках. Со мною знакомились, меня приглашали на заседания представители разных партий, вслед мне швыряли камни в темных улочках, я получал анонимные письма с угрозами. Я был героем дня в мутном ореоле славы. Гелька была счастлива. На Цитадельной ко мне начали относиться с уважением, советовались со мною, считались с моими соображениями.
Наконец Гелька сказала — готовится общая забастовка.
В этот день ректор вызвал меня на аудиенцию. Он предложил мне написать в эту самую газету статью, в которой я должен был раскритиковать самого себя, отказаться от своих взглядов, признать свои радикальные утверждения ошибкой молодого ума.
«Это невозможно, господин профессор».
«Тогда вам придется оставить стены университета».
«Это наделает шуму больше, чем моя статья, профессор. Вам невыгодно».
Далее ректор обошелся со мною удивительно спокойно. Даже попросил прощения. Но его колючая усмешка заставила меня задуматься. Какое-то предчувствие тревожило меня целыми днями. Я хотел поделиться с Гелькой своими опасениями, но боялся, что она назовет меня трусом. Хотелось поговорить хоть с кем-нибудь.
Через несколько дней встретил на Академической знакомых из университета. Было послеобеденное время — я в эти часы обычно возвращался домой. Они будто поджидали меня. Стояли на углу, курили, а увидев меня, подошли и засыпали вопросами: что нового, какие отклики на статью, не собираюсь ли написать новую… Среди них были мои явные недруги. Лозинский, несколько дней тому назад назвавший меня глашатаем хамских идей, теперь расплылся в дружеской улыбке, рассыпал по моему адресу похвалы и наконец предложил выпить пива.
Мы зашли в погребок. Вместо пива на столе появилось шампанское, и у меня, непривычного к хмельному, закружилась голова.
А Лозинский от политических тем переходил к шуткам, рассказывал двусмысленные анекдоты, все хохотали, а я не знал, как мне вырваться из этой компании.
«Господа! — поднял Лозинский бокал. — Позвольте мне от вашего имени поблагодарить господина Бровко, что не пренебрег и зашел выпить с нами бокальчик».
Все притихли.
«Мы все его знаем. Этот человек прекрасен если не внешностью своей, то золотыми богатствами своей души. Это способный и, я бы сказал, почти гениальный человек нашего времени».
Я поднялся, чтобы остановить его, но Лозинский продолжал:
«Родина его — село Дубовино — прекрасная, почти сказочная местность. Это страна романтики, песен, добрых мужланов и медведей!»
«Замолчите!» — крикнул я не своим голосом, но в ответ поднялся хохот и свист. Кругом собралось много незнакомых людей. Я понял: это компрометация, трюк ректора. И решил вырваться, но…
«Пустите его! — выкрикнул кто-то. — Он торопится к Гельке!»
«Гельке? Швейке? Это новость для нас! Господин Бровко водится с проститутками?»
Один подлец зашатался от удара кулаком в лицо, второй получил бутылкой шампанского…
Опомнился я, когда меня связали и несли на улицу.
«Что случилось?» — спрашивали в толпе.
«Он свихнулся».
«О, матка боска!»
Вы, вероятно, не поверите, мой дорогой, что я угодил в сумасшедший дом, где пробыл месяц. Все было сработано чисто. Психиатры признали меня больным. А далее… Нет, не буду рассказывать, это очень уж тяжело. Я не перенес всего. Что-то надломилось в моей душе, в моем сознании, куда отравой влились слабость и испуг.
Уже никому не страшный, вернулся я снова в университет. Согласился написать реабилитационную статью. Вскоре вышла другая заметка — «Блуждания молодого энтузиаста». После появления этой статьи я долго — без мыслей, без желаний, без жизни — лежал на своем топчане и ничего не хотел, кроме смерти. И вы знаете, — доктор сжал ладонями виски, — я тогда слышал этот насмешливый вой вокруг — пренебрежение и оскорбления. И потому сейчас я боюсь крика этих детей…
Это наказание, бич за мою слабость, за измену друзьям и самому себе… Я боюсь, что сойду с ума когда-нибудь.
Как-то вечером отворились двери моей комнаты. Я думал — галлюцинация. Но нет, это была Гелька. Маленькая, с худыми плечиками, с темными глазами. Она медленно подходила ко мне, глядя на меня в упор. В ее взгляде я читал свой приговор, в ее глазах я в последний раз видел правду, которую искал всю жизнь. Но я уже не мог достичь ее — руки мои были замараны.
Поднявшись, ждал слова, ждал удара в лицо, ждал всего, только не этого молчаливого презрения.
Искал слезинки в ее глазах, малейшего сочувствия — напрасно. Ничего, кроме презрения, не нашел.
Она ушла. Навсегда. А я остался одиноким. Одиноким на всю жизнь, со своим больным, разбитым сердцем. Вот и все, друг мой.
Я еще мог бы рассказать, как защищал магистерскую, а потом докторскую диссертацию, как в конце концов мне не дали работы. Теперь я подхожу к концу своего пути, а другим передать нечего.
Я пристально посмотрел на доктора. Его лицо было очень бледным, а странный блеск в глазах испугал меня. Минуту стояла гнетущая тишина. Потом он попросил оставить его одного.
…Через несколько дней я зашел к доктору Бровко на очередной урок английского языка. На дверях висел огромный замок. От соседей узнал, что доктор умер и его похоронили на городском кладбище.
Еще и сегодня могу показать его могилу. Она едва заметна среди травы и цветов. И все же, когда я прохожу мимо, снимаю шапку и думаю: «Что передал бедный доктор пришедшему поколению, что я взял от него?»
И все же взял. Его слабость научила меня быть стойким в борьбе.
ЗИМА НЕ ВЕЧНА
Перевод Юрия САЕНКО
— Марина, Марина! Где вы? А-гей!..
Нет ответа. Марина старенькая и плоховато слышит, а подчас и нарочно не отзывается, потому что госпожа Анеля ей уже надоела. Вот так целый день. Анеле одной страшно оставаться в доме, перебирать пух в старых перинах или гадать на засаленных картах, а потом, бросив все, выскакивать на крыльцо и звать, надрываться.
Соседи втихомолку посмеиваются:
— Пропала бы поповская дочь без Марины, как собака на ярмарке.
— И все же это неблагодарное поповское семя со дня на день откладывает заключение контракта. Марина давно уже жалуется.