Бросил пилу, пошел на улицу. «Как театр в Коломне… Сами делают… Гм…»
Неуверенно, боясь самого себя, подошел к мастерам, закладывавшим фундамент под клуб.
— Бог в помощь! — все же захотелось словом перекинуться с людьми.
А этот Семен Заречный, бес бы ему приснился:
— А мы бы не кляли, если б и вы помогли!
Взял Андрий топор, поплевал в ладони да и — трах-трах по сучковатому бревну. Белые стружки, крученые, как от рубанка, — во все стороны.
— Ого-го! — смеется Семен. — А я думал, ты совсем расклеился около Олены! Скажи, Андрий, а правду ли говорят, что ты такой высокий забор ставишь, что и окон не видно? Как вокруг тюрьмы, а?
Дружно засмеялись мастера.
Вздрогнул Андрий, выпрямился, и так ему горько стало на душе, так больно, что взял бы этот топор… Эх!.. Повернулся и пошел по дороге. Торопился, будто к выгодной работе. Чувствовал, что должен что-то сделать, потому что дальше так жить нестерпимо. Был первым человеком в селе, а теперь один лишь смех, стыд и позор!
Остановился у своего забора, посмотрел на свое хозяйство.
Одна тоска кругом! Навалился на забор всем телом — трресь, тр-рах!
— Сдурел ты или пьян? — крикнула Олена.
А Андрий повалил забор и только тогда глухо ответил:
— Не знаю!
Зашел в хату и сразу взял готовые рамки. Самому понравились! Улыбнулся им, как ребенку, и унес с собою на улицу.
— Вот я уже и закончил, пан… товарищ директор.
Глаза директора засветились.
— Вы мастер. Да это же прекрасно! Ну, и сколько же они?
— Да так… Нисколько.
— Что значит — так?
— А так… Для детей…
Вечером, когда директор все же пришел к нему договариваться о плате за рамки прекрасной художественной работы, Андрий кричал, забыв о вежливости и почтительности:
— Все вы думаете, к чертовой матери, что я уже такой человек, что ничего для людей сделать не могу? И человеком-то меня все вы не считаете!
Андрий ничего не мог ответить Бондарю на его вопрос. Держал в опущенной руке смятый лист бумаги и хмуро смотрел в окно, на кошару, где шныряли белые и черные овцы.
— Не могу я дальше так, — проговорил, обращаясь к самому себе. — Я мог бы в колхозе столярить да и хоть бы овец пасти на полонине. Но если не хотите, то…
Прояснилось наконец, смягчилось Луцево лицо, а Бондарь протянул руку к Андрию.
— Что же теперь с тобою делать? Давай сюда бумажку. Лучше поздно, чем… А постой-ка… — Бондарь сосредоточился, подмигнул хитро и бросил Андрию с каким-то вызовом, твердо: — Оформлял ты как-то церковь, теперь за клуб возьмись, а? Богу отслужил, послужи теперь обществу. Ну?
Виновато и неловко, почти по-детски улыбнулся Андрий и вздохнул, будто снял с плеч своих тяжкую ношу.
ВОРОВСТВО!
Перевод Юрия САЕНКО
Белыми змейками вьется снег по дороге. Идут телеграфные столбы один за другим, как печальные прохожие, наигрывает ветер в проводах морозную песню. Я возвращаюсь в свое предместье. Мне не холодно. Меня греет мое счастье. Вызванивает в проводах тоскливая мелодия, а у меня на сердце — радость. Я иду, иду, а темень висит, колышется над землей, густая морозная темень, — рождественская.
И вдруг из темноты кто-то бросает два слова, как две жгучие пощечины: «Ты — вор!» Бросает не как обвинение, а как приговор. Вздрагиваю, словно от выстрела над самым ухом. Кто сказал такое? Осматриваюсь кругом, заглядываю в собственную душу, ищу — и отовсюду слышу молчаливое:
— Ты вор.
Вспоминаю… Эти два страшных слова шли, будто тень, следом за мною уже долгое время, и я знал, что рано или поздно они вплотную подойдут и встанут передо мною, как мои двойники. И тогда наступит развязка. А пока эти шипящие слова, едва уловимые осуждающие взгляды одобряют приговор, позвольте мне сказать свое слово.
Нет, я не вор. Я не украл чужого счастья. Нет, нет. Я только хочу построить, создать свое собственное счастье. Выслушайте же меня, и, может быть, вы увидите во мне самую малость хорошего.
Осенним днем сидел я на скамье в парке. В небе плыли белые, разорванные в клочья облака, такие же, как мои мысли. И приятно было смотреть на них — и видеть там себя.
Маленькая девочка в коротеньком красном платьице оставила свое ведерко с песком и подошла ко мне.
— Ты кто такая? Чья ты?
— Я спряталась от мамы, а…
Провела пальчиком по моему колену.
— У тебя новый костюм, а мне мама купит новенькие туфельки.
Протянула ручку к моему лицу.
— Какие у тебя усы! — Дотронулась и быстро отняла ручку. — Ты плачешь, у тебя слезы?
Тогда я схватил ее, поднял и поцеловал в розовые щечки.
— Чья ты?
— Мамина.
— А мама где?
— Там… я спряталась.
— А мама найдет тебя?
— Да.
— А если я возьму тебя с собой, пойдешь?
— И маму возьмешь?
— Возьму, — весело ответил я девочке на слегка удививший меня вопрос.
По аллее быстро шла молодая женщина и негромко звала девочку:
— Люба! Любочка!
Девочка шепнула мне:
— Спрячемся за кустик, — и потащила меня за руку.
Я повиновался. Притаились мы за густыми кустами сирени и пристально смотрели. Люба, как мышонок, следила хитренькими глазками за голубым платьем своей мамы, закрывала рукой ротик. Я также присматривался сквозь гребенку ветвей к молодой женщине, темноволосой, невысокой, с милой и несколько смущенной улыбкой.
— Хватит забавляться, Люба, отзовись.
— Мама, мы здесь!
Лицо молодой женщины на мгновение осветилось невыразимо нежным светом.
— Ты что здесь делаешь? От мамы прятаться? Вот не возьму тебя с собой в другой раз.
Тогда малышка выпорхнула воробышком из-за куста, подбежала к матери — и головку в подол голубого платья.
— Не сердись, мама, мы с дядей…
Я смахивал с брюк песок и виновато разводил руками:
— Извините, не устоял перед вашей дочкой.
Мать рассмеялась звонким, девичьим смехом.
— Она у меня такая! — сказала не без нотки гордости. — Ну, вы нас извините, а нам уже пора домой.
Я поклонился.
Любочка подбежала ко мне:
— Дядя, а ты тоже пойдешь с нами?
— Люба, как тебе не стыдно! — крикнула мать. — Иди сюда!
— Мамочка, а дядя сказал, что меня возьмет с собой… и тебя тоже…
Мать подошла и, как мне показалось, резковато взяла девочку за руку. Ревниво, с болью и обидой, посмотрела на меня. «Не надо, не надо, у меня и без вас довольно горя», — прочел я в ее грустном взгляде. И, может, именно поэтому взял я Любочку за другую ручку и сказал:
— Ну вот, я и иду с тобой.
Шли мы молча, только Люба весело щебетала.
— Два толстенные-претолстенные червяка, как твой, мама, мизинец, были там. Их воробьи съедят, да? Я хотела сесть на скамеечку, а меня мальчишка прогнал, говорит — папа придет. И тогда я побежала-побежала. Мама, скажи, из пластилина можно и хлебчики делать или только игрушки? У меня волчок испортился, нам дядя исправит, правда? Мама, ты говорила — взрослые не плачут, а дядя плакал…
Мать вскинула на меня быстрый пытливый взгляд.
— Да н-нет, это не так… не совсем так.
— Любочка еще не умеет говорить неправды.
— Это могло ей показаться… на солнышке.
— Солнышко сегодня совсем по-летнему греет, — < сказала она с приязнью.
Возможно, что упоминание о моей слабости пробудило в ней эту приязнь ко мне (людям не хочется быть одинокими в горе); она начала непринужденно и с интересом говорить со мной, расспрашивать, где я живу, чем занимаюсь. Я отвечал скупо. Время от времени посматривал на ее худое… нет, не худое, слегка удлиненное, нежное лицо, на темные брови, близко сбежавшиеся у переносья, и чем-то встревоженные, даже когда она улыбалась, глаза. Она была похожа на многих моих знакомых и вместе с тем совсем иная. Жизнь уже успела наложить на нее свою печать, в ее взгляде без труда угадывался нелегко полученный опыт, и при всем этом она была молодая и красивая.