ОЙ, ПУЩУ Я КОНИЧЕНЬКА В САД…
Визит Отто Вехтера в Город был явно неудачным. Расстрел девятерых парней из баудинста произвел совсем не тот эффект, которого ожидал губернатор дистрикта Галициен: на призывной пункт, где набирали добровольцев в дивизию СС «Галичина», явилось только несколько фольксдойчей и сынков полицаев, попытка запугать население провалилась. Вехтер был отозван, а вскоре из Кракова направился в свой последний вояж по городам округа сам генерал-губернатор Ганс Франк.
Это были тревожные дни. Каждый уже знал, что речей, парадов, шествий больше не будет. Начнутся облавы, аресты, насильственная вербовка в дивизию.
Кое-кто из старших гимназистов, пока еще мало шныряло патрулей, успел выскользнуть, потом Город закрыли, и молодых — от семнадцати до тридцати лет — задерживали на улицах, отправляли на вербовочные пункты.
За день до приезда генерал-губернатора в Городе взяли заложников. Неподалеку в горах находились ковпаковские отряды, и фашисты боялись нападения.
В душную и темную камеру — в один из подвалов бывшей керамической школы — ввели Стефурака.
Тьма присосалась к зрачкам. Он стоял посреди камеры, все еще не в состоянии осознать, что, собственно говоря, случилось, почему именно его… Потом, как слепой, протянув вперед руки, ступил шаг, другой-. В потемках зашевелились тени, кто-то застонал, кашлянул, чья-то ладонь прикоснулась к его плечу.
— Идите за мной, — услышал Стефурак знакомый голос, — тут разостлано мое пальто, есть еще где лечь. Ибо к вечеру, кто знает, сколько еще наберется таких, как мы.
— Кто вы? — всматривался Стефурак в высокую фигуру узника. Глаза начали привыкать к темноте: над головой — низкий свод, камера узкая и продолговатая; маленькое зарешеченное оконце, затянутое войлоком, впускало клочок неба с ладонь, под стеной, слева, сидели молчаливые тени. — Кто вы, пане-товарищ?
— Неужели не узнаете? Вы для меня в театре всегда бронировали место в ложе. Теперь у меня есть возможность отблагодарить вас.
— Страус! — ахнул Стефурак. — Профессор Страус! Ой, простите, я забыл, что у вас другая фамилия…
— О-о, — потряс сжатыми кулаками профессор — таким жестом он сопровождал обычно наиэффектнейшие цитаты из немецких классиков. — О, если бы у меня в аусвайсе было написано Страус… А впрочем, не-ет! Они распинают теперь и самого Гейне… О боже, я всего в жизни боялся, кроме книг, а не избежал самого страшного — гестапо!
— Если вы заложник, то, может… — Стефурак попытался утешить Страуса и себя самого.
— Мы все, мы все заложники, коллега. Мы ими родимся. Нам даруют жизнь для того, чтобы мы боялись ее потерять. Чтобы от страха за нее не давали воли непокорному духу… Какой я был осторожный! Как заботливо загонял свой дух в ветхие фолианты, чтобы он не вырвался на свободу, ибо за его даже самый скромный взлет надо платить жизнью… Но убогим был этот мнимый простор кованой клетки. Я увидел, как убивают, и мне стало стыдно, что в такое страшное время я нахожу в поэзии Гёте одно лишь эстетическое наслажденье, а не гнев, не боль, не протест. И я сказал на уроке…
— Кто-то донес?
— Наверное. Почти в каждом классе учатся сынки фольксдойчей. И чтобы не производить лишнего шума арестом известного германиста, меня взяли теперь якобы как заложника. И скажу вам: я боюсь не самого акта насильственной смерти, а ее глупости, ненужности, противоестественности…
— Не служите панихиду, профессор. — Стефурак опустился на разостланное пальто. — Если вы сказали такое слово, что разозлило врага, то определенно оно тронуло и чье-то юное честное сердце… А это уже кое-что значит. Да я за каждую смелую мысль, провозглашенную со сцены, готов сто раз умереть!.. Правда, для меня все это тоже неожиданность. Забрали прямо с репетиции. Видно, и моя работа стала им поперек горла… Ну, а кто, кто теперь вложит в уста моих актеров пафос вольнолюбивых призывов Назара и Гната?
— Да, да, вы правы. Я одного ученика благословил в актеры. Вы знаете, он у меня на уроке прочитал на память монолог Карла Моора на немецком языке. И как прочитал! Это прирожденный талант. И я сказал ему: иди в театр. Может, он и придет к вам. Если… Если выберетесь отсюда, приглядитесь к мальчику. Его зовут Нестором. А другой, сорвиголова и двоечник, услышав мою крамолу, поклялся бороться с врагом. При всех поклялся. И исчез, нет его… Вы правы, наверное, не пропали даром мои слова, и мне не так уж безнадежно жаль жизни…
— Да не каркайте. Франка никто не убьет, и нас выпустят.
Стефурак присматривался к узникам, сидевшим под стеной. Их было трое. Двое, закутанные в один кожух, дремали. У третьего — со свежим красным шрамом на лице — были ясные, не омраченные страхом глаза. Он останавливал их то на Стефураке, то на Страусе, его безмятежный взгляд внушал и им спокойствие.
— Они сейчас начнут расспрашивать… — донеслось бурчание из-под кожуха. — Кум, слышь, снова лазят квартиранты… — Один высунул голову, откинул полу кожуха. — Давай за работу, слышь? — Он сбросил рубаху и начал шарить пальцами по швам. Вылез и другой и тоже разделся.
— Кто они? — прошептал Стефурак.
— Я слышал, как этот узник со шрамом, что сбоку сказал им: «А вы так стараетесь, что вас не только выпустят, а еще и барахло вернут». Я не совсем понял его слова, но, видно, попались на торгах в гетто.
— Гниды!.. А этот кто?
— Не знаю.
Стефурак помолчал, потом спросил:
— Интересно, много ли набрали заложников?
— Во всех камерах есть, — проговорил узник со шрамом. — Перестукивались… Да вы бейте, бейте своих вшей! — прикрикнул он на тех двоих. — Не разевайте рот на каждое слово. Знаю уже, зачем вас сюда подбросили.
— Хи-хи! — запел один. — Он все знает… Так, может, знаешь и где твои товарищи. Скажи немцу — бить перестанут… Девять у меня!
— Двенадцать! — воскликнул второй.
Вдруг лязгнул замок, открылась дверь, и в камеру втолкнули мальчика-подростка. Тот споткнулся и упал лицом на цементный пол. Страус и Стефурак вскочили:
— Дошло уже и до детей?!
Вошебои громко захохотали, но потом и они стихли: мальчик лежал навзничь и громко рыдал.
Узник со шрамом встал и, прихрамывая, подошел к нему, взял на руки, как ребенка, положил возле себя.
— Не плачь, — сказал он. — Слушай дядю Гарматия из Желобов, и тебе ничего не будет страшно. Я, парень, тут уже три месяца жду смерти, ко мне подсылают таких вот, — показал он на вошебоев, — и ничего… Страшна не смерть, сынок, а подлость. Тебя же выпустят: в чем и перед кем ты мог провиниться? Ну, успокойся… Лучше запоем, хорошо?
— Разве что реквием, — сказал Страус. — По себе…
Тихо, словно из подземелья, зазвучала тоскливая песня. Дрожала и с трудом вырывалась из больной груди узника, но крепла и, будто сама родившись из боли, убаюкивала боль, придавала сил певцу. Голос его креп и раздвигал стены тесной тюрьмы.
Ой, пущу я кониченька,
Ой, пущу я в сад,
А сам піду к вітцю на порадоньку
Отець мій по садочку ходить…
Это была песня свободы, и все потянулись к ней. Пел Стефурак, подтягивал и Страус, хотя услышали они эту песню впервые. И разлилась песня половодьем, и на миг не стало тюрьмы, а паренек смотрел в темноту зачарованными глазами, и растерянности уже не было на его лице.
— Schweigen![21] — гаркнул вахман в глазок.
В камере стцхдо. Гарматий. спросил:
— Как тебя звать, сынок?
— Нестор…
Паренек увидел, как у противоположной стены рывком вскочили двое и сквозь сумрак приблизились к нему: один круглый и низкий, другой высокий, худой. Оба склонились над ним, и Нестор узнал своего врага Стефурака и свое божество Страуса.