Итак, Люся открыла мне дверь и, моргая намазанными ресницами, сказала:
— О, Заал, известный полуночник! — покачивая бедрами, она скрылась в своей комнате. На балконе показался Тазо. Я иду по- длинному балкону, который заворачивает то вправо, то влево, столбы и перила густо увиты плющом, и это» придает, жилищу моего друга вид таинственный и экзотический.
— Я разбудил тебя? — осведомился я у Тазо.
— Нет. Где ты был?
— В Тбилиси.
— В ресторане?
— Почему непременно в ресторане? Просто, в городе.
— Я сам только оттуда — Тазо потягивается, игнорируя мою плоскую, шутку. — Садись. Ты где все-таки был?
— Там же, где и ты, — сердито- бросаю я.
Он не обращает внимания, видимо, думает, что я продолжаю «острить».
— Выпьешь чего-нибудь? — Тазо идет к буфету.
— Ничего не надо.
Я смотрю на рояль с открытой крышкой. На пюпитре — ноты, испещренные карандашными пометками. Огрызок карандаша лежит тут же» на последней клавише. Рядом с роялем — магнитофон, большой письменный стол завален книгами и бумагами. В соседней комнате, гремит радио. Слышимость прекрасная — комнаты разделены между собой дверью, которой, правда, давно не пользуются.
Тазо смотрит на часы.
— Сейчас передача окончится.
— Как он? — киваю я в сторону двери.
— Плохо. Все время жду: вот-вот заплачет и закричит его жена… Ужасное состояние… — Внезапно Тазо оживляется — Знаешь, о чем он меня попросил? Сейчас я тебя удивлю! Представь себе, заказал мне музыку для панихиды.
— Что-о?
— Да-да. Мне, говорит, слышать тошно, как на каждой панихиде один и тот же «Плач Маро»[2] исполняют… Можно подумать, что. его- каждый день хоронят.
Соседа Тазо, дядюшку Александра, я знал давно.
Старый фронтовик, он весь изранен: одна нога отнята по самое бедро, вся грудь и шея в шрамах и самое страшное — крошечный осколок мины, засевший где-то возле легкого. Поздно обнаружили его врачи, оперировать было рискованно, да и сам дядя Александр отказался от хирургического вмешательства. Удивительный он был человек, о смерти говорил с такой снисходительной улыбкой, как сын о капризном и упрямом отце. Чувствовал, что не сегодня-завтра придется ему примириться с неуживчивым родителем, и на лице его можно прочесть следующее: «Что поделаешь? Все мы — дети смерти».
— Значит, плохи дела, если дядя Саша о собственной панихиде заботится, — заметил я.
— Я стал его успокаивать: мол, рано вам о смерти думать, а он обиделся: я, говорит, никогда тебя ни о чем не просил, и в единственной просьбе ты мне не должен отказывать.
— И что же ты решил?
— Я такую программу составил, братец ты мой, что ты сам не откажешься!
— От чего? От смерти?
— Ну хотя бы от небольшой панихиды, — Тазо, улыбаясь, стал загибать пальцы — Вступление ко второй части 7-й симфонии Бетховена — раз, «Гадание Кармен» — два, «Плач Фредерико» — три..
— В вокальном исполнении? — заинтересовался я.
— Нет! Одни скрипки… Да, чуть не забыл, еще — прелюдия Шопена. Так, это займет примерно полчаса, а панихида длится минимум час. Надо еще подумать.
— Ты, я смотрю, увлекся, — ехидно заметил я.
Тазо покраснел.
— Представь себе, вошел в роль. Я и сам поймал себя на том, что занялся этим делом с удовольствием.
— Ты — палач и больше никто! Небось упиваешься мыслями о панихиде, когда все будут подходить и шептать тебе на ухо: «Неужели это вы составляли программу? Бездна вкуса! Позвольте вас поблагодарить». Ты будешь пожимать всем руки и раскланиваться.
— Нет, я тебе серьезно говорю. Я так прилежно этим занялся, словно к защите диссертации готовлюсь.
— Все очень просто — у тебя наконец появилась цель и реальная задача.
Тазо обиделся. Ему кажется, что я ничего не понял и подозреваю его в бессердечии. Он перестает улыбаться и, указав на магнитофон, говорит:
— Я кое-что задумал. Ведь дядя Саша такой музыкальный, у него абсолютный слух…
— И что же ты задумал?
— Не скажу… Вернее, скажу, но не сейчас. — Тазо достает початую бутылку коньяка, рюмки, хлеб и сыр. — Рассказывай, что у тебя нового? Наставляешь людей на путь истинный?
— Да не очень-то их наставишь, — отвечаю не думая, так как голова занята одной мыслью: «Зачем Тазо был у Наи?». — Мне сейчас одно дело поручили, — говорю я рассеянно.
— Ясно: кто-то кого-то щелкнул по лысине, и тебе поручили разобраться…
— Послушай, Тазо… Мальчишка погибает…
— Ты, между прочим, обещал пригласить меня на первое же дело о покушении на честь юной красавицы при ее участии и согласии…
— Тазо, здесь очень серьезное дело…
— Ничего не знаю. Раз обещал — держи слово.
— Ты понимаешь или нет — мальчишка погибает! — закричал я.
— Что с тобой? — растерялся Тазо и после паузы тихо проговорил — Прости. Я не понял. Теперь рассказывай.
Я рассказал обо всем в двух словах — скупо и неохотно.
— Да-а, — протянул Тазо. — Запутанная история. Тебе ее не распутать. Если парня спасут, он сам обо всем расскажет. Пей, чего не пьешь?
— Спасут… В том-то и дело, что надежды почти никакой.
— Я тоже не верю в возможность самоубийства, — раздумчиво проговорил Тазо, — но основания у меня иные… Это не совсем потому, что ребенок — вообще оптимист, не потому что он еще не изведал всей горечи жизни и т. д. Нет. Ребенок еще многого не понимает, я думаю, он и страданий не осознает, как бы нечеловечески его ни мучили… Кстати, дядя Саша рассказал мне историю одного самоубийства. Покончил с собой солдат, которому взрывом оторвало обе ноги. Так вот дядя Саша считает, что он не потому так поступил, что все равно был обречен и не сегодня-завтра должен был умереть, а потому, что боялся страдания, боли. Ведь самоубийство — иногда результат эгоизма. Парадоксально звучит, верно? Я тоже ему сказал, что парадокс. Получается, что, желая избавиться от мучений, человек накладывает на себя руки.
Я почему-то вспомнил, какую боль испытал, ознакомившись с делом Пааты Хергиани, и как спешил докопаться до истины, чтобы поскорее сбросить с души тяжкий груз. Не эгоизм ли руководил мною?
— Бедный мальчик, — вздохнул Тазо. — Ничего не поделаешь, так уж видно на роду написано ему было…
Меня взорвал его тон:
— При чем здесь этот глупый фатализм?
— Факт остается фактом: с ним случилось то, что должно было случиться…
— Может, ты скажешь, что мое появление сегодня у тебя тоже было предопределено свыше? — я едва удержался, чтобы не съязвить по поводу его визита к Наи. — Или, скажем, выключил дядя Саша радио — это тоже судьба?
— Ты прекрасно во всем разобрался, только мешают вопросительные знаки в твоей тираде. Вот именно, все, что сейчас происходит, давно уготовано нам судьбой!
— И то, что я тебе сейчас двину, тоже уготовано?
Тазо смеется:
— Ясное дело. Так же, как и то, что получишь от меня сдачи. Все судьба.
— Значит, ты вообще исключаешь случайность как философскую категорию?
— Если расшифровать эту самую случайность, получится необходимость. Но в том-то и дело, что мы не умеем ее расшифровывать и потому называем случайностью.
— По-твоему получается, что существует прямая зависимость между тем, в какую пещеру вошел наш первобытный предок, — в правую или левую, и тем, какой коньяк у нас на столе — три звездочки или четыре.
— Видишь ли, предок мог войти в левую пещеру, а не в правую, и это повлекло бы за собой другую необходимость, не обязательно связанную с качеством этого коньяка… Вот смотри, — Тазо взял карандаш и провел по чистому листу бумага прямую линию, — скажи, изменится ли эта линия в дальнейшем? Я не говорю об изменениях, недоступных нашему глазу.
— Сама по себе не изменится.
— Значит, ее теперешняя форма необходима. — Тазо снова провел карандашом по бумаге. — Ведь я не знал, как продлю эту линию или где остановлю карандаш — в той ли точке, в этой ли…
— Что ты этим хочешь сказать?
— Забыл… Интересная мысль пришла в голову, да жаль — вылетела… Пей, ты что-то сегодня не в настроении. С таким чутким сердцем нельзя быть следователем. Малейшая провинность так настораживает тебя, как будто.