Ах, какой крепкой и нерушимой была в те дни его вера!
Никогда не вспоминалось раньше Самсону это происшествие — почему же он вспоминал о нем теперь? Быть может, он умирает и бог решил напомнить ему в предсмертный час о себе?
— А воду он пьет? — спросил Лиду Бату.
— Как же. Вот покормлю его и дам потом пить. Ему сейчас нужны свежий воздух и легкая пища. А когда он проснется, никому не известно.
— Думаете, проснется?
«…Как ему был к лицу тот бархатный старинный костюм!.. Какой у него славный голос! Он-то меня не узнает, даже если будет целый день на меня смотреть.
Да и как узнать — ведь он меня видел только в маске! Наверно, он живет где-нибудь здесь, в центральных районах… Может, послушаться дяди Бено, согласиться?.! Этот человек смотрит на мои ноги…»
Бату поспешно отошел от окна и посмотрел на Геннадия и Бенедикта. «Сегодня Яков Тартишвили принесет деньги», — внезапно вспомнил он и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Который час?
Лида коснулась губ больного тонкой серебряной ложкой. Коснулась слегка, осторожно, потом чуть-чуть надавила. Старик зашевелил губами, как младенец, но не раскрыл их.
«Вот она пришла! Пришла та женщина… Это ее руки, знакомое прикосновение…»
Все вспомнил Самсон:
«Фати умерла! Моя Фати!»
СОЛНЦЕ ЧУВСТВУЕТ РАССТОЯНИЕ
— Посмотри! — Джаба развернул перед Гурамом классный журнал с пожелтелыми страницами. — Шишниашвили Арчил целую неделю не являлся на уроки. «Нет. Нет. Нет». Видишь? — Джаба перевернул страницу. — Он пропустил и следующую неделю, вот опять: «Нет. Нет. Нет». А теперь посмотри сюда: его больше нет в списке. Вычеркнули.
— Должно быть, призвали в армию, — высказал предположение Гурам.
— Почему же не призвали других?
— Наверно, он был старше своих товарищей.
— В армию его не могли призвать, он еще не окончил школы.
— В ту пору нам приходилось трудно, могли на это и не посмотреть.
— Нет, думаю, скорее всего он заболел.
Гурам навалился на стол, дотянулся до спичечного коробка на другом краю и зажег потухшую сигарету.
— Ну хорошо, допустим, он заболел. Неужели это сюжет для кинофильма?
— Нет, болезнь, конечно, не сюжет. Ты снимешь фильм об этом классе и этом журнале, о том, как мы наткнулись на него случайно на чердаке, как искали по всей Грузии этих мальчиков и девочек, ставших уже взрослыми… Как нашли их наконец и что они нам рассказали…
— Художественного фильма не получится, — холодно сказал Гурам.
— Мы же пока ничего не знаем, материала у нас еще нет. Вот, смотри, что я обнаружил сегодня утром. — Джаба перелистал журнал, снова положил его перед Гурамом и провел пальцем вдоль страницы. — Читай! Двадцать шестого октября тысяча девятьсот сорок второго года преподаватель поставил двенадцать двоек по немецкому языку. Ни одной удовлетворительной отметки, не говоря уж о «хорошо» и «отлично».
Гурам посмотрел на приятеля большими, круглыми глазами. Потом пожал плечами.
— Да, понимаю, конечно, случается, — ласково сказал Джаба. — Но почему же именно по немецкому языку?
Гурам чуть заметно усмехнулся. Потом улыбнулся еще раз, — казалось, ему не смешно и он нарочно, усилием воли пытается себя развеселить.
— Ты хочешь сказать, что эти школьники не выучили урока, чтобы отомстить германским фашистам? — На этот раз он громко рассмеялся. — Хитрюги какие, здорово придумали!
— Я готов побиться с тобой об заклад, Гурам, что в конце октября тысяча девятьсот сорок второго года на фронте случилось что-нибудь ужасное, леденящее кровь, и дети, прочитав об этом…
— Я уверен, что и в конце и в начале октября на фронте происходило много ужасного, леденящего кровь. Готов биться об заклад.
— Смейся, смейся… Но я просмотрю старые газеты… Дети узнали из газет о чем-то ужасном… Впервые в своей жизни столкнулись с чем-либо подобным… Фашисты убили кого-нибудь после зверских пыток… Или сожгли деревню…
— Такое ведь делалось каждый день, Джаба!
— Да, каждый день, но дети узнали об этом именно тогда, как ты не можешь понять! Вот эти дети, в эти дни, — Джаба ткнул пальцем в журнал.
— Ну и что? — спокойно спросил Гурам.
— Тебя, собственно, вовсе не интересует, «что». Но я убежден, что дети узнали в те дни что-то потрясшее их.
— Какие же это дети — ученики десятого класса!
— Ну, ладно. Десятиклассники узнали в тот день или накануне что-то потрясшее их и «отомстили», как ты выразился… Выразили свой детский протест, свое возмущение фашистами.
— Вот это уже интересно, — сказал, усмехаясь, Гурам. — Это в самом деле интересно. Но что, если они просто не хотели учить уроки? Постой, не дуйся! Возможно, они в самом деле узнали о каких-нибудь особенных фашистских зверствах, согласен, но использовали это как повод, спекулируя на этом: дескать, вот мы в знак протеста не выучим урока, а учитель немецкого языка, когда мы ему объясним причину, растрогается и не станет нас наказывать. Ну, а преподаватель, — Гурам снова усмехнулся, — вместо того чтобы оросить журнал слезами, наставил в нем двоек!
Джаба молчал.
— Но твой вариант все же интересен, если это на самом деле так было.
Эта неожиданная сговорчивость насторожила Джабу, Гурам обычно не так легко менял свое мнение.
«Наверно, я несу чепуху, я ведь ничего не смыслю в кинематографии. А Гурам не говорит мне этого прямо, боится обидеть. Вот, признал даже что «интересно» — из деликатности».
— Возможно, для. кино это и в самом деле не годится. Видишь ли, я просто вообразил…
Гурам встал, потянулся.
— Не надо воображать, — сказал он и зевнул. Его голос, взгляд, его поза явственно говорили, что он считает дискуссию на эту тему оконченной.
Джаба увял, остыл, как погасшая головешка, быстро затягивающаяся пеплом.
— А как этот классный журнал попал к вам на чердак? — неожиданно спросил Гурам; он стоял возле пианино и, откинув крышку, разглядывал клавиши. — Во время войны ведь тут жили вы.
— Мама в летние месяцы сдавала комнату. Так она мне сказала, я об этом не знал. — Джабе не хотелось продолжать разговор о журнале, и, чтобы переменить тему, он сказал первое, что пришло ему в голову — Нодара еще не видел?
— Гагошидзе? — быстро повернулся к нему Гурам. — Как же, видел. Он очень переменился. — Гурам упер ладонь в потолок, потом посмотрел на нее: не запылилась ли?
— В чем переменился?
— Да как сказать… Одурел, что ли.
— Рассказы у него хорошие… Некоторые, по крайней мере.
«Некоторые… Оставляю себе путь к отступлению».
— Ни одной строчки у него нет стоящей! — решительно рассек пальцем воздух Гурам. — Не знаю, что ты там нашел интересного.
— Ну уж, ни одной строчки… Это ты слишком!
«Почему я не защищаю Нодара до конца? Не уверен сам или мне приятно, что его ругают?»
— Первые рассказы были неплохи. Он прислал мне книгу в Москву, — сказал Гурам. — Но теперь он, видимо, задался одной целью: выколачивать монету («Выколачивать монету!»), печатает огромные, растянутые, холодные, как лед, повести («Последняя повесть была великолепна, Гурам, наверно, ее не читал»). И сам он, как ледышка: согреешь его — растает у тебя в руках, а собственного тепла ему бог не дал.
— Да, он, пожалуй, немного холоден, — сказал Джаба так нерешительно, словно хотел скрыть эти слова от самого себя.
— Ни то ни се, ни рыба ни мясо («Думает по-русски, по-грузински так не говорят»), интересуется только одним: как бы урвать побольше. Попросил я его: может, напишешь для меня сценарий? А он тут же в ответ: а сколько мне заплатят?
— Не знает, сколько — вот и поинтересовался. Я тоже спросил бы.
— Ты ни о чем подобном не спрашивал. А я ведь и к тебе обращался. Думай, что говоришь!
«Думай, что говоришь».
Такая была у Гурама привычка: раздуть до необычайных размеров любую незначительную ошибку или оговорку. Он напускал на себя такой изумленный вид, словно впервые в своей жизни услышал какой-то невероятный абсурд, нелепость, не укладывающуюся в человеческом уме. И выражение его лица бывало таким вызывающе-ироническим, таким уничтожающим, что Джаба сразу чувствовал себя обезоруженным и терял охоту спорить и даже вообще отвечать. От этого ощущения беспомощности Джаба порой внезапно взрывался и отвечал приятелю грубостью, о чем сам потом долго жалел. Или, если ему удавалось сдержаться, побороть раздражение, он равнодушно соглашался с Гурамом, так как знал, что на каждый новый ею довод Гурам обрушится с еще большей яростью, с еще более язвительной иронией и в конце концов Джабе все равно придется сдаться и во всем, согласиться с ним.