— Если сейчас остаться в стороне, не подхватить этих настроений, не откликнуться на них — то есть не помочь народу свергнуть власть, которая его душит, — русский народ нам этого не простит. Мы потеряем всякое значение в его глазах и никогда уже его не приобретем. Крестьянству надо внушить, что тот, кто самодержавно правит страной, ответствен за жизнь и благосостояние населений, — отвечает головой, понимаете? — и отсюда право на восстание, коли правительство не может защитить народ от голода, вымирания. И еще вдобавок отказывается помочь народу средствами государственной жизни. Мы обязаны воспользоваться моментом истории. Воспользоваться неурожаем, голодухой, мором, жучком, саранчой, бескормицей, падежом скота. Все это нам на пользу, на благо, как ни горько говорить!
Речи Андрея обладали особым свойством: их не удавалось перебивать. Заставлял себя слушать. И вот сейчас: по лицам видел, что товарищи насторожены, сурово супятся, хотят возразить, но — молчат.
— Я сам отправлюсь в приволжские губернии и встану во главе крестьянского восстания. Я чувствую в себе силы: смогу. Правительство надо заставить признать права народа на безбедное существование. А будет упорствовать — долой, смести его! Знаю, вы поставите мне вопрос: а как быть с покушением? Отказаться от него? И я отвечу: нет, ни в коем случае. Но я прошу у вас отсрочки. Ибо именно сейчас, в октябре восьмидесятого года — тот самый момент истории.
Первой, и очень решительно, высказалась Фигнер:
— Я против отсрочки!
Ее поддержали все подряд: Исаев, Баранников, Кибальчич, Тихомиров, Ошанина, Корба, Грачевский, даже Дворник… Говорили скупо, чувствовалась неловкость: «Я против… Я тоже против… И я…» Андрей смотрел на суровых товарищей, верных ему до последнего вздоха, и думал: «Трудно отказываться от того, чему в жертву отдана жизнь!» Он предполагал, что так и будет. Но должны правильно поняты это не усталость, не отчаянье от неудач, а весьма трезвое соображение и, если хотите, холодный расчет.
Верочка, когда возбуждалась, краснела пятнами, глаза расширялись, и непонятно было — то ли это гнев, то ли изумление.
— Как можно прервать сейчас то, ради чего потрачено столько сил, трудов? Ради чего погибли товарищи? Смысл нашей работы — как раз в непрерывности возмездия!
— Тарас, а ты уверен в том, что нас не схватят завтра, сегодня? — спросил Исаев. — Отсрочка — гибель. Мы рискуем не выполнить то, что обязаны выполнить: казнить царя.
— Придут на наше место другие, — сказал Андрей.
— Не очень-то густо приходят. Мы больше теряем, чем находим. Нет, если не сделаем мы, никто не сделает!
Дворник сказал:
— Я, конечно, понимаю Тараса: мы должны расширять нашу деятельность в народе… Это верно, разумеется, и в таком с-смысле я с-согласен… — Дворник запинался сильней обычного и вообще был смущен. — Но говоря в целом: я тоже против отсрочки…
Соня, которая высказалась в поддержку Желябова, предложила вопрос баллотировать, но Андрей отказался: не имело смысла. Он подчинился. Вечером обсуждали с Соней всю эту историю, было чувство какой-то саднящей и несколько неожиданной обескураженности: неожиданной оттого, что уж больно единодушно отвергли. Понимал, что отвергнут, но — чтоб ни один не поддержал!
— А знаешь, Соня, еретическая мысль, — вдруг сказал Андрей. — Ведь в нашем Комитете я единственный — сын крестьянина.
— Почему же единственный?
— А, вот и ты не задумывалась! Как же: Дворник из дворян, ты из дворян, Семен из дворян, Марья Николаевна то же самое, Михайло сын фельдфебеля, Тигрыч — военного фельдшера, Кот-Мурлыка, Фигнер, Корба, Суханов — все из дворян, Баска, Кибальчич — дети священников… Ну, кто еще? Мартын Лангане из немцев-колонистов. Богданович из дворян… Я один крестьянский сын. Больше нема.
— Если ты полагаешь… — заговорила Соня внезапно чопорным тоном, какой изредка прорезывался у нее и Андрея смешил, — что мы меньше думаем о народном благе, то это заблуждение. Для тебя непростительное.
И взгляд сделался почти высокомерным, «губернаторским». Он обнял Соню, засмеялся, уже успокоенный. Конечно, это шутка! Но ведь то, от чего отказались, придет само, никого не спросясь.
Он умел отрезáть свои неудачи. Отбрасывать даже память о них. (Правда, память, совсем исчезнувшая, вдруг нечаянно воскресала.) Вернувшийся с юга Дворник привез не только порядочную сумму денег, около двенадцати тысяч, собранных у жертвователей, но и чрезвычайно ценные сведения для документов. Эти документы, паспорта на имя крестьян Кобозевых, мужа и жены, предназначались для нового предприятия на Малой Садовой. (Баранников, гуляя однажды по улицам — а гулять он любил, одевался франтом, в цилиндре, с тросточкой, — обнаружил подходящее помещение на Малой Садовой, сдававшееся внаем. Решили затеять тут предприятие наподобие одесского, на Итальянской улице.) И вот часть денег, привезенных Михайловым, пошла на это дело, другая часть — на устройство типографии.
А в конце месяца, по слухам, должен был начаться суд. От него зависело многое. Как покажет себя Лорис? И сам царь? И есть ли действительно поворот во внутренней политике или же все — вздор, говорильня? Пожалуй, исход суда определял и царскую судьбу, о чем никто не догадывался. Царь и его генералы полагали, что подпольная партия стараниями Гришки Гольденберга обнажилась догола, одни схвачены, других схватят завтра, и долгое затишье подтверждало такой жизнерадостный взгляд, а люди Комитета, помнившие о приговоре царю, который они вынесли в августе прошлого года, лишь смутно чуяли — и никому не говорили о том, — что в исходе суда крылся роковой для царя смысл. Если проявит великодушие, не даст воли кровожадности — тогда, может быть, это будет воспринято как знак… А если станет мстить, тогда — казнь!
25 октября процесс начался. Объявлено было так: дело о дворянине Александре Квятковском, крестьянине Степане Ширяеве и других, преданных военному суду временно командующим войсками гвардии и петербургского военного округа по обвинению их в государственных преступлениях. Судилось шестнадцать человек: Квятковский, Ширяев, Пресняков, Окладский, Тихонов, типографщики Бух, Цукерман, Иванова, Грязнова, связанные с убийством Кропоткина Кобылянский, Булич, Зубков-ский, предатель Дриго (выдал Лизогуба), Мартыновский и сестра Верочки Евгения Фигнер, Зунделевич.
Через день стало известно, что Степан произнес прекрасную, полную достоинства речь о второстепенности террора для партии, о том, что главное, к чему стремятся народовольцы, — признание верховенства народа, созыв Учредительного собрания. И другие держались неплохо. Это была первая — словесная — схватка народовольцев с правительством, и народовольцы, кажется, ее выигрывали. Некоторое дрожание проявляли люди, далекие от партии: Булич, Зубковский, нервная бабенка Грязнова. Почему к революционерам присовокупили предателя Дриго, было неясно. Но Квятковский, Степан Пресняков и даже молодые рабочие Окладский и Тихонов держались героями! И, конечно, Соня Иванова — «Ванька» — показала замечательное мужество. Впрочем, другого от нее не ждали.
И все же это были дни горя. Товарищи погибали, и спасти их было нельзя.
30 октября, накануне объявления приговора, Андрей пришел, как условились, на квартиру Михайлова, в дом Фредерикса в Орловский переулок. Было несколько неотложных дел. Михайлов показал письма, только что полученные из крепости тайным путем: одно от Ивановой, другое от Преснякова. Иванова передала некоторые материалы суда, защитительную речь Степана, а сама записка от нее была краткой; «…Относительно себя самой и других сообщу, если будет возможность, теперь же голова у меня совсем пуста, так что я даже ничего не могу сообразить. Трудные минуты приходится переживать, мои дорогие. Писать больше не могу. Ваш Ванька».
— Их распустили до приговора, — сказал Дворник. — Объявят завтра, в девять вечера. Вот письмо Преснякова.
Письмо было наспех, карандашом. На Преснякова навешивали больше, чем на других: убийство двух шпионов и еще убийство, при вооруженном сопротивлении, швейцара Степанова. Где ж тут спастись? Но Пресняков на что-то надеялся. Просил прислать денег, просил устроить братишку в ученики к мастеру. Просил в случае казни ответить как следует врагам, «только без пролития посторонней невинной крови». И в заключение так: «Не знаю, как я пойду на виселицу, желания особого жить нет, да и умирать, с другой стороны, не хочется, помилования просить не буду. Ну, затем прощаюсь со всеми товарищами обоих полов — обнимаю всех в последний раз. Живите, наслаждайтесь, наполняйте землю последователями и обладайте ею. Андрей».