Вот когда первого марта набросились на меня военные, публика, прижали к панели, кто-то кричал: «Дайте нам его, мы его разорвем!» — и потом вдруг новый взрыв, ужасная паника, все попадали, а я говорю им: «Не бойтесь умирать, все равно когда-никогда». И не было в ту минуту на земле человека, который бы меньше меня боялся смерти. О вы, люди милые, дорогие, что будете жить через сто лет, неужто вы не почуете, как воет моя душа, погубившая себя навеки?
Клио-72
Громадная российская льдина не раскололась, не треснула и даже не дрогнула. Впрочем, что-то сдвинулось в ледяной толще, в глубине, но обнаружилось это десятилетия спустя. А в ту весну лишь несколько недель страха: вот все неприятное, что испытала петербургская власть. Носились вздорные слухи. Ждали новых покушений. Стало известно дерзкое письмо Исполнительного комитета новому царю с требованием всеобщей политической амнистии и созыва представителей от всего народа. Советчики молодого царя предлагали объявить Петербург на военном положении и съехать с проклятого места в Москву. Душою всех действий правительства в марте 1881 года был страх: нерешительность с коронацией, откладыванье суда над цареубийцами, колебания вокруг уже подписанного покойным государем проекта и, наконец, окончательное убиение лорис-меликовского детища. Могущество самого графа таяло с каждым днем. Вместо него вблизи российского трона вырастал новый демон: Победоносцев.
А между тем партия, вселявшая почти мистический ужас, на самом деле была без сил. Людей не оставалось совсем. 10 марта на Невском арестовали Перовскую: ее узнала в лицо хозяйка мелочной лавки, где Перовская покупала провизию. Через четыре дня были арестованы члены наблюдательного отряда Аркадий Тырков и Елизавета Оловенникова. 17 марта схвачен Кибальчич. Его арестовали при выходе из библиотеки-читальни отставного генерала Комарова, которую часто посещали революционеры. Полиция приспособила ее для своих нужд. Было устроено особое помещение для агента, который мог в щелку наблюдать за посетителями читальни и вылавливать нужных людей. Этим агентом был Окладский. После ареста Кибальчича на его квартире арестовали Фроленко, затем в течение десяти дней в руки полиции попали Подбельский, Арончик, Исаев. С помощью предателей Меркулова, а затем Дегаева Исполнительный комитет был окончательно разгромлен. Тихомиров, прозванный Тигрычем, уехал вскоре за границу, издавал там революционное издание «Вестник Народной воли», но через шесть лет подал царю прошение с выражением полного раскаянья. Он стал искренним монархистом, редактировал «Московские ведомости» и умер в 1923 году. Четыре долгожителя пережили все невзгоды, двадцатилетнее заключение в Шлиссельбургской крепости и умерли в глубочайшей старости: Морозов, Вера Фигнер, Якимова и Фроленко. До старости дожили и умерли при Советской власти Аня Корба и Софья Иванова. Остальные народовольцы погибли очень скоро на эшафотах и в казематах. Моряк Суханов был казнен в Кронштадте в присутствии матросских команд. Баранников, Колодкевич, Лангане и Тетерка не долго выдержали Алексеевский равелин и сгорели кто от цинги, кто от чахотки. Клеточников уморил себя голодовкой, протестуя против убивающего режима равелина, Арончик обезумел и заживо сгнил в своей камере, в Шлиссельбурге. Исаев погиб от чахотки, предавшись перед смертью богу. Грачевский в отчаянной борьбе с тюремщиками сжег себя, облив керосином из лампы. Смерть Ширяева и Лилочки Терентьевой была странной: они дико кричали перед смертью и вдруг падали бездыханными. Ходили слухи, что им давали яды, чтобы выведать какие-то сведения. Александр Михайлов, прозванный Дворником, прожил в Алексеевском равелине два года без десяти дней. Его умерщвляли в изолированной камере, в отдельном коридоре, без соседей. Товарищи Михайлова по «процессу двадцати», так же, как и он, приговоренные к вечной каторге, пользовались последней отрадой: перестукивались друг с другом. Михайлов же умер в полном и совершеннейшем одиночестве, и никому не известно, что он чувствовал и о чем думал в предсмертные месяцы.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Теперь он желал одного: чтобы скорее суд.
На допросах, производимых жандармскими офицерами и судебным следователем Книримом, отвечал скупо, небрежно. Кой черт тратить порох в пустых комнатах наедине с чернильницей и восковой чиновничьей рожей? Поговорим на суде. И хотелось их напугать. На допросе четвертого марта сказал, что когда в январе он бросил клич среди боевых дружин насчет цареубийства, вызвались сорок семь добровольцев. Вместе с майором Беком в тот день допрашивал прокурор Муравьев, который даже вздрогнул и слегка побледнел, услышав о сорока семи. Тогда же Андрей старательно умалял свое значение: «мне выпала честь организовать нападения… мне было поручено…» Вполне могло быть поручено кому-либо другому из агентов. Ведь он лишь агент Комитета, да и то — третьей степени. Умаление было нужно вовсе не для… — да о чем речь? вервие обеспечено! — а для того, чтобы создалось впечатление, будто главная сила осталась в неуязвимости на воле. Пугать, пугать. Вспоминал, усмехаясь, Нечаева. Бедному Сергею Геннадиевичу, как видно, не удастся переменить судьбу. К концу третьей недели, когда уже стали известны обвинительный акт и то, что судить будет Особое присутствие правительствующего сената, внезапно среди ночи — а сна опять не было, как раньше — пришла мысль. Зачем ждать начала суда? Нанести удар первому. Правило драчунов.
Накануне суда, 25 марта, он послал первоприсутствующему такое заявление:
«Принимая во внимание: во-первых, что действия наши, отданные царским указом на рассмотрение Особого присутствия сената, направлены исключительно против правительства и лишь ему одному в ущерб, что правительство, как сторона пострадавшая, должна быть признана заинтересованной в этом деле стороной и не может быть судьей в своем собственном деле; что особое присутствие, как состоящее из правительственных чиновников, обязано действовать в интересах своего правительства, руководствуясь при этом не указаниями совести, а правительственными распоряжениями, произвольно именуемыми законами, — дело наше неподсудно Особому присутствию сената;
во-вторых, действия наши должны быть рассматриваемы как одно из проявлений той открытой, всеми признанной борьбы, которую русская социально-революционная партия много лет ведет за права народа и права человека против русского правительства, насильственно завладевшего властью и насильственно удерживающего ее в своих руках по сей день;
единственным судьей в деле этой борьбы между социально-революционной партией и правительством может быть лишь весь русский народ через непосредственное голосование или, что ближе, в лице своих законных представителей в Учредительном собрании, правильно избранном;
и, в-третьих, так как эта форма суда (Учредительное собрание) в отношении нас лично неосуществима, так как суд присяжных в значительной степени представляет собою общественную совесть и не связан в действиях своих присягой на верную службу одной из заинтересованных в деле сторон;
на основании вышеизложенного я заявляю о неподсудности нашего дела Особому присутствию правительствующего сената и требую суда присяжных в глубокой уверенности, что суд общественной совести не только вынесет нам оправдательный приговор, как Вере Засулич, но и выразит нам признательность отечества за деятельность особенно полезную. 1881 г. 25 марта. Андрей Желябов. Петропавловск, крепость».
Было ясно, что судилище пойдет так, как его наметили власти, но важно ставить им препятствия. Заявление будут обсуждать, читать вслух, может быть, оно попадет в печать. Ночью не спал, мучило нетерпение: скорее бы свет, утро! Начало суда назначалось на одиннадцать. Ходил по камере и думал: как говорить? От защитника отказался. Будет защищать себя сам. Впрочем, не себя! В том-то и суть, потому-то и отказался, что защищать не себя, а — дело. Какой же защитник сможет лучше него? В середине ночи зашелестел замок и тихо вошел с фонарем тот самый жандармский офицер, который привел его сюда из дома предварительного заключения. Андрей знал фамилию: Соколов. Приземистый, коренастый, с каким-то поразительно застылым, как будто заспиртованным лицом. Таких глаз, как у этого тюремщика, Андрей у обыкновенных людей не видел: глаза были самой неживой, самой неподвижной частью лица.