Я могу ему это сказать:
Копенгаген весной – Париж Севера, но безлюдный (судя по этим письмам), как луна, ни одной датчанки не видно, жизнь в Копенгагене, наверно, невыносима, невыносима без Бавкиды, но главное, что она опять отдохнула, в Копенгагене тоже дожди, ни слова о Филемоне, зато много приятного о Лиле, поездка в Гамбург отложена ради нее, восклицательный знак, гостиница «Четыре времени года»; сквозь Копенгаген этих писем нет-нет да мелькнет, но тут же, не успев заговорить, потеряется какое-то лицо, какой-то призрак, который хочет покончить самоубийством, а потому условный адрес, придет время – все образуется, в промежутках профессиональные успехи, упомянутые, разумеется, невзначай, не стоящие, собственно, упоминания, много умного о фильмах, согласие в оценках при расстоянии в тысячу миль. Копенгаген – город с миллионным населением, по единственный человек, который понимает тебя, находится не в Копенгагене, и дорога к главному почтамту, где уже несколько дней ничего нет, окаймлена словно бы не домами, а воспоминаниями о Юнгфернштиге[23], при этом в Копенгагене есть превосходные квартирки как раз для женщин, которые хотят жить самостоятельно, спасибо за фотографию, сейчас как раз самолет пролетает над домом, так и приходит, проходит время, еще раз спасибо за фотографию; острое желание выпить холодного виски в горячей ванне и т. д.
Итак:
Филемон не прочел писем, он включает первую скорость и отпускает ручной тормоз, не хватало еще теперь, чтобы из-за вас он застрял в этом карьере; колеса буксуют в глине, но потом все-таки дело идет на лад, и машина давно выбралась из карьера, но Филемон все еще в глине своих чувств, его мысли буксуют и буксуют, не сдвигаясь с места…
И так весь день!
Обычная непринужденная сердечность Бавкиды, ее вопрос, невзначай, без упрека, откуда это он так поздно, ее довольное замечание о том, что наконец-то он купил себе новые башмаки и что машина опять вымыта, это совершенно естественная, подлинная, совсем не наигранная непринужденность, с какой Бавкида приветствует своего Филемона, вопиюща – я это признаю, – при условии, что в трех письмах из Дании содержится примерно то, что я предполагаю; но поклясться в этом я не могу!… Машина вымыта, да, но на ней есть вмятина; где-то он, видно, задел за пенек, вероятно, когда выбирался из скользкого карьера; очень заметная вмятина. Это между прочим.
Филемон лжет.
– Ах, – говорит он, – это давно уже.
Не хватало еще теперь, чтобы у него, Филемона, была нечистая совесть, да, чтобы это он не мог смотреть другому в глаза…
Филемон, находит она, пьет слишком много виски.
Она не говорит, что он уже не так молод, что мужчина его возраста должен немного беречь себя. Ни слова об этом! Но он это слышит…
Филемон, находит она, слишком много работает.
– Да, – говорит он, – пойдем в кино.
– Сейчас идет новый фильм, – говорит она, – я слышала, превосходный, стилистически, говорят, превосходный…
– Кто говорит? – Тебе не хочется?
– Что значит стилистически?
– Фильм, – говорит она, – в котором вообще нет сюжета, понимаешь, единственное событие – это, так сказать, сама камера, не происходит, понимаешь, вообще ничего, только движение камеры, понимаешь, связи, которые устанавливает камера…
– Кто это говорит?
Одно мгновение кажется, что он призывает ее к ответу, потому что она знает не только отсутствующий сюжет фильма, который идет в этой стране впервые, но и его стилистические особенности…
– Я об этом читала. Читала!
– Да, – говорит она, – вчера в газете.
Итак, дальше:
Он бросает три письма, три вскрытых письма в уличный водосток в присутствии Бавкиды; но она не обращает на это внимание, хотя он еще три раза, по одному на письмо, подгребает носком ботинка; она видит, что это письма, но ей дела нет до его почты.
Пока все в порядке.
Острое желание выпить холодного виски в теплой ванне, это я, конечно, не должен говорить, я же не знаю, что было в этих письмах, это только домысел, а теперь я вижу, как Филемон оцепенело стоит перед занавесками со стаканом холодного виски в руке.
Я спрашиваю, о чем Филемон думает.
Ответа нет.
Ты ревнуешь?
С какой стати?
Я спрашиваю.
Все зависит от того, считает он, что понимать под ревностью. Мысль, например, что женщина, которую я люблю, пьет в теплой ванне холодное виски с другим мужчиной, – моя ошибка, если я представляю это себе, спору нет! – говорит он.
Однако?
Признаться откровенно, говорит он, представлять себе это мне неприятно…
Я смеюсь.
Он стоит в оцепенении.
Я спрашиваю Филемона, почему он представляет себе вещи, взятые, как я уверяю его, с потолка, чистые домыслы. Уж не взбрело ли ему в голову, что я ясновидящий, который видит письма насквозь, не читая? Не говоря уж о том, что такие вещи нас вообще не касаются…
Филемон, говорю я, иди работай!
Хорошо, что письма уже в водостоке, а то бы, я думаю, сейчас он их в самом деле прочел, только чтобы опровергнуть мой домысел.
Филемон, говорю я…
Входит Бавкида.
Я спрашиваю, чего, собственно, Филемон хочет.
Бавкида напевает.
Холодное виски в теплой ванне – я еще раз должен сказать, что это слепой домысел, только и всего, не основанный ни на каких реальных уликах, домысел, взятый из запаса моих собственных тайн, только и всего.
Бавкида напевает.
Почему он не требует от нее объяснения?
Ответа нет.
Страх?
Я представляю себе: Филемон требует от нее объяснения, и Бавкиде есть в чем признаться – Филемон не станет орать. Я его знаю. Он сделает вид, будто ничего особенного не случилось, а позднее опять зажжет свою трубку, поскольку она у него погасла. Значит, правда! Вот единственное, что ему придет в голову: значит, правда! Это как укол, который еще не действует, и возможно даже, что я улыбнусь, а Бавкида покажется себе дурой, что еще в январе не сказала. В январе? – спрашивает он, – в январе? Но даты, так находит она, излишни; ей достаточно сейчас облегчения от того, что я сохраняю спокойствие. Зачем Филемону теперь знать, как зовут другого? Может быть, он настаивает на этом лишь потому, что ничего больше ему в голову не приходит. Зовут ли его Нильс или Олаф, какое мне дело! Но Филемон хочет это знать. Ему было бы легче, если бы я при этом присутствовал. Я ведь уже знаю, что он это переживет. Действительно ли она любит другого и как она представляет себе будущее? – все вопросы, которые и я уже задавал, я не могу помешать тому, чтобы Филемон все-таки задал их; но без моего участия. Зачем мне каждый раз присутствовать? Я не слушаю ее ответы, я наливаю себе еще чашку кофе и понимаю, что Бавкида, стараясь совладать с собой, не предлагает сахару; запрещает ей этот привычный жест мучительная тактичность; сейчас ей не хочется создавать видимость идиллии. Теперь он все знает! – говорит она, а я тем временем кладу сахар, и на языке у меня знакомый вкус. Два часа, пора, собственно, приступить к работе. Бавкида собирает чашки. Почему он не дает ей пощечины? В нас совершенствуется способность отличать чувства, которые мы испытываем, от тех, которые мы уже испытали. Со зрелостью это никак не связано. Я воспринимаю этот момент как воспоминание. Вот и все. Я вспоминаю, как много лет назад я тоже не закричал, потому что это было тоже не первый раз, а первый раз, когда я услышал от женщины, что она была у другого, я закричал только потому, что это полностью совпадало с моим подозрением, а с тех пор это полностью совпадает с моим воспоминанием о первом разе… Итак:
Филемон не требует от нее объяснения. Я иду работать.
Неделю спустя, неожиданно, Бавкида получает собственную машину, то, о чем она всегда мечтала, да, маленький спортивный «остин». Как ей это постичь, ей, которая понятия не имеет о сцене, что не состоялась за черным кофе? Я вижу ее в элегантном спортивном «остине», когда ей объясняют схему управления, она счастлива таким подарком ни с того ни с сего, хоть немного и смущена, и не может взять в толк, как все это действует… Пока все в порядке.