Почему не повесился?
На вопрос, что бы она делала или чего бы не делала, если бы ей осталось жить только год, в лучшем случае год, Камилла Губер отвечает сразу:
– Перестала бы работать.
Что подразумевает она под работой, Гантенбайн, конечно, не спрашивает, делает вид, будто речь идет о маникюре.
– Хорошо, – спрашиваю я, – а что вместо этого?
Камилла, правда, не говорит, что бы она стала делать, но – это можно угадать сквозь ее обесцвеченные перекисью волосы, когда вскоре опять звонит какой-то клиент.
– К сожалению, – говорит она, – вы неверно набрали номер.
И когда через минуту опять раздается звонок:
– Я же сказала, вы неверно набрали номер.
Она продолжает делать маникюр.
Первый раз Камилле не требуется история; она сама, кажется, придумывает себе историю, без слов: ее последний год на белом свете, историю, по всей вероятности, с какими-то переменами, историю с глубоким смыслом, утешительную историю.
Я отступился от Эндерлина…
(Есть другие люди, от которых я не могу отступиться, даже если встречаю их редко или вообще не встречаю больше. Не то чтобы они преследовали меня в моем воображении, нет, я преследую их, мне по-прежнему любопытно, хоть я и толком не знаю, как они ведут себя в действительности. Действительное их поведение может разочаровать, но это ничего не значит; им остается простор моего ожидания. От таких людей отступиться я не могу. Они мне нужны, даже если они обошлись со мной скверно. Это могут быть, кстати сказать, и мертвые. Они на всю жизнь приковывают меня к себе моим воображением: я представляю себе, что, окажись они в моей ситуации, они иначе воспринимали бы ее, иначе действовали бы и иначе вышли бы из нее, чем я, которому отступиться от себя самого не дано. А от Эндерлина я могу отступиться.)
История для Камиллы (утешительная):
Али, как ясно уже из имени, был араб, молодой пастух в верховье Евфрата, и пришло время ему жениться. Но Али был беден. Приличная девушка стоила тогда в тех местах 15 фунтов, большие деньги для пастуха. У Али просто-напросто было лишь 10 фунтов. Услыхав, что на юге невесты дешевле, он не стал долго мешкать, взял своего осла, наполнил водой бурдюки и поехал верхом на юг. Он ехал много недель. Просто пришло время ему жениться, он был молод и здоров. Так ехал он, полный надежд, с 10 фунтами в кармане, как сказано, много недель, питаясь финиками. Когда Али наконец добрался до этих хваленых мест, там хватало и дочерей, которые ему нравились, и отцов, которые хотели продать их; но невесты и на юге тем временем вздорожали, и жениться за 10 фунтов никак нельзя было, даже на некрасивой девушке. Курс дня – 12 фунтов, 11 фунтов – редчайшая удача; Али торговался целыми днями, но безуспешно, 10 фунтов – это было не предложение, а оскорбление, и, убедившись, что ему здесь нечего делать, Али опять взял своего осла, наполнил водой бурдюки и, огорченный до смерти, поехал на север со своими 10 фунтами в кармане, ибо ничего не истратил, словно все еще верил в чудо. И, конечно, за чудом, которого Али заслуживал, поскольку признавал чудеса, дело не стало. На полпути между югом и севером, у колодца, где Али подкреплял силы своего грустного осла и свои собственные, он увидал девушку, какой еще ни разу не встречал, красивее всех, которых он не мог получить за свои 10 фунтов, слепую девушку. Это было досадно. Девушка, однако, была не только красивее всех, но и милее, поскольку она была слепая и ей никогда, ни в одном колодце, не доводилось увидеть, как она хороша, и, когда Али сказал ей, как она хороша, всеми словами, известными арабскому пастуху, она тут же полюбила его и попросила своего отца, чтобы он продал ее Али. Она была дешевле, из-за слепоты отец хотел сбыть ее с рук, пугающе дешева: б фунтов. Ибо никому на всем Евфрате не нужна слепая невеста. Но Али взял ее, посадил на своего подкрепившегося осла и назвал ее Алиль, а сам пошел пешком. В деревнях, где бы ни появлялся Али со своей Алиль, люди не верили собственным глазам, более красивой девушки никто никогда не видел даже во сне, вот только она была, к сожалению, слепая. Но у Али было еще 4 фунта в кармане, и, добравшись домой, он повел ее к лекарю и сказал: «Вот 4 фунта, сделай-ка так, чтобы Алиль видела своего Али». Когда лекарю это удалось и Алиль увидела, что по сравнению с другими окрестными пастухами ее Али совсем не красив, она тем не менее любила его по прежнему, ибо своей любовью он подарил ей все краски мира, и она была счастлива, и он был счастлив, и Али и Алиль были самой счастливой парой на краю пустыни… Камилла разочарована.
– Ну то ж, – говорит она, не поднимая глаз и не прерывая маникюра, – но это сказка. Камилла не хочет слушать дальше.
– Погодите! – говорю я. – Погодите!
Камилла орудует напильничком.
…Сказка продолжалась год, потом она кончилась; от общения с Алиль Али заразился и стал медленно, но верно слепнуть, и наступила лихая година, ибо, как только Али ослеп, он перестал верить, что она его любит, и каждый раз, когда Алиль уходила из шатра, он ревновал. Никакие ее клятвы не помогали. Может быть, она и в самом деле ходила к другим пастухам, это неизвестно. Али ведь не мог этого видеть, и, не вынеся такой неизвестности, он стал ее бить. Это было скверно. В остальном он больше не прикасался к своей Алиль. Так продолжалось долгое время, пока Али не отомстил, обнимая другую девушку, которая все чаще и чаще пробиралась в его шатер. Но и от этого он не выздоровел, наоборот, становилось все хуже. Заметив, что это его Алиль лежит в его шатре, он бил ее, и она плакала, так что слышно было снаружи, и Али и Алиль были самой несчастной парой на краю пустыни. Это было общеизвестно. Когда об этом услыхал лекарь, он сжалился и приехал, чтобы излечить Али, хотя тот и фунта не мог заплатить. Али стал опять видеть, но он уже не сказал своей Алиль, что стал опять видеть, ибо хотел тайком проследить за ней, и так он и поступил. Но что же он увидел? Он увидел, как она плакала, потому что он побил ее в шатре, и он увидел, как мыла лицо, собираясь пробраться в его шатер под видом другой девушки, чтобы слепой Али ее обнимал…
– Нет, – говорит Камилла, – в самом деле? Маникюр окончен.
– Серьезно, – спрашивает она, собирая ножнички и напильнички, – эта история не выдумана?
– Нет, – говорю я, – по-моему, нет.
Игра с темными очками, с черной палочкой и с повязкой, которая каждый раз, как только Гантенбайн выходит из дому, оказывается на рукаве другого костюма, так что приходится возвращаться, мало-помалу надоедает, по-моему, тоже; я понял бы Гантенбайна, если бы он вдруг отказался от своей роли, и особенно интересует меня, как это восприняла бы Лиля, если бы в один прекрасный вечер Гантенбайн признался ей, что он видит.
Искушение становится все сильнее.
К чему это притворство?
Я сижу у камина, полночь, стакан в руке, лед в стакане, так что, стоит мне качнуть стакан, слышно звяканье. Может быть, я выпил уже слишком много. Гости наконец разошлись; опять было утомительно играть Гантенбайна и не говорить людям о том, что видишь. Я только что положил полено в камин, а Лиля читает газету, и я смотрю, как медленно начинает дымиться полено в камине над раскаленной золой этого вечера: вдруг вспыхивает первое пламя, маленькая, мимолетная, синеватая, дикая прихоть, которая сразу же сходит на нет, но через несколько дымных мгновений возникает опять теперь уже ярким, трескучим пламенем. Больше ничего не происходит. Лиля снова рассказала нашим гостям, с успехом, как большей частью, анекдот о слепом Гантенбайне в ее уборной. Гости, как сказано, ушли; мы тоже скоро ляжем спать, по всей вероятности. Со стаканом в руке, со льдом в стакане, так что, стоит мне качнуть стакан, слышно веселое звяканье, вижу я наше счастье. Верит ли еще Лиля на самом деле в мою слепоту? Я вижу ее ноги, левая закинута на правую, ее коленку, затем ее обтягивающую юбку, еще я вижу обе ее руки, которыми она держит развернутую газету: под крупным заголовком сообщение об убийстве.