и морем.
Если мне не было удачи, то, может, хоть им была. Я перевернулся на живот и стал смотреть на них. Там и отец мой был, и два брата. Я подумал, какие они все-таки счастливые. И когда только отец приспособит меня к рыбной ловле! Я всей душой рвался рыбачить в открытом море. Мой средний брат, Тирнен, вечно издевался надо мной. Иди-ка ты к курям, Колмэйн, скажет, бывало. Тут я впадал в ярость. Я кидался на него, и он клал руку мне на голову и не давал приблизиться, так что я только даром кулаками махал, и смеялся надо мной, пока наконец вся злость моя не пройдет.
Работа для девчонок! У нас сестер не было, так что мне волей-неволей приходилось матери помогать: выгонять скотину, доить коров, рубить капусту свиньям в корм, в поле ей помогать. Чудо, как пахла на солнце скошенная трава, и мать всегда приносила с собой в корзинке, накрытой белой тряпочкой, что-нибудь лакомое, и мы славно завтракали в поле. Она учила меня ворошить сено, и ровнять его, и сгребать в копны, и все время она напевала песни, которые знала еще от своей матери. Хорошая была у меня мать. В душе я был доволен, исполняя всю эту не так чтобы очень почетную работу, – ведь делал-то я это для нее, и для меня было достаточной наградой, когда она улыбалась, или клала мне руку на плечо, или пекла мне маленькие сладкие пирожки с изюмом. Так-то оно так, а все же мне хотелось тянуть сети с бьющейся в них рыбой, вдыхать запах дегтя и рыбьих кишок.
Я смотал свою леску. Эдак все равно ничего не наловишь. Лучше уж сходить да накопать картошки к ужину. Отец и братья вернутся домой голодными. Тогда мать вывалит прямо на стол котелок горячей, выпирающей из кожуры картошки и подаст свежей вареной рыбы. От таких мыслей мне даже есть захотелось. Я еще, помню, подумал, спускаясь со скалы, до чего же на нашу деревушку посмотреть приятно, когда солнце светит на нее вот так, словно сквозь дымку. Солому почти на всех крышах сменили не далее как в прошлом году и домики побелили на радость дачникам. Золотом колосился овес, а отава на скошенных лугах была зеленой-зеленой. Это был мой дом, и другого мне было не надо.
Порыв ветра налетел на меня с моря, и мне стало холодно. Как сейчас, помню. Средь жаркого дня пронзительный холодный ветер – с чего бы это? Потом его пронесло, и все осталось как было. Ничего я не наловил, сказал я матери. Никогда из тебя рыбака не получится, посмеялась она. А вот и получится! сказал я. Я буду первым рыбаком на весь остров. Пойди-ка лучше картошки накопай к ужину, сказала она. Она была рослая. Волосы у нее были каштановые. Лицо загорело на солнце. В волосах ни сединки. А зубы белые, как у молодой девушки, и держалась она прямо.
Я взял корзину и пошел по картошку. В тот год картошка уродилась хорошая, крупная, чистая, без пятнышка, редко-редко попадалась порченая. Я копал осторожно, стараясь не ранить клубней лопатой. Отец всегда подсмеивался надо мной, если ему попадалась картошка с надрезом. О-хо-хо, говорил он тогда, опять Колмэйн картошке кровопускание устроил! Нельзя поручать мальчишкам мужскую работу. С таких слов я не знал, куда от стыда деваться. Я успел набрать с полкорзины, вдруг смотрю – все кругом потемнело. Память меня не обманывает. В одну минуту ясный день сменился темнотою. Я не знал, что и думать. Решил, что, может, померещилось это мне. Но нет, какое там! Стало темно, как ночью, и с моря пошел протяжный вой. Я перепугался. Я оперся о лопату и тут же отшвырнул ее прочь – боялся, что будет гроза и железо притянет молнию. Все вокруг померкло и затихло. Я взглянул себе на руку. В этом чудн´ом освещении она цветом напоминала давленую чернику. Потом меня ударило ветром. Страх, какой это был ветер. Он меня совсем к земле пригнул. И тут хлынул дождь и за ним град. Хотите верьте, хотите не верьте. Жаркий день, а потом лютый холод, холодный ветер и град. Когда я бежал домой, мне пришлось прикрывать уши руками, так их колотило градинами. В деревне стояла тьма. Я видел людей, стоящих на порогах домов. Я слышал, как хлопают двери и плохо припертые калитки. На бегу я заметил, что люди мне что-то кричат, но ни слов, ни даже голосов не было слышно – уносило ветром.
Мать стояла в дверях. Ох, Колмэйн, Колмэйн! встретила она меня. Она втащила меня в дом. Мы закрыли дверь, чтоб та не хлопала. В кухне было темно. Мы посмотрели друг на друга при свете очага. Глаза у нее были большущие. Мы слушали, как ревет за стеной ураган. Нам было страшно. Мы не говорили о том, что было у каждого на уме: отец, и братья, и лодка, и все остальные рыбаки. Может, скоро пронесет. Скоро не пронесло. Казалось, этому не будет конца.
Ветром их будет гнать к берегу, сказал я и шагнул к деревянному крюку за непромокаемой шляпой и плащом. Куда ты? спросила она. Куда ты пойдешь, когда такое творится? Нужно, сказал я, на пристань. Они вот-вот подойдут. Я помогу им закрепить лодку. Нет, Колмэйн, сказала она. Нет, не ходи! Я должен, мама, сказал я. Она пробовала держать меня, но я не остался. Я еле закрыл за собой дверь, так ее рвало ветром. Я пошел к пристани, которая загораживала у нас часть маленькой бухты, так что там могли укрываться лодки. Не я один. Другие спешили туда же – мальчишки, старики, кое-кто из женщин. Мне приходилось цепляться за скалы, чтоб меня не унесло ветром, как соломинку.
Все мы на пристани сбились вместе. На море было страшно смотреть. Оно было похоже на кастрюлю с кипящим молоком, разбавленным чернилами. У меня сердце упало, когда я его увидел. Все же и лодки были добрые. Все на три пары весел, устойчивые. Я пошел прочь с пристани. Слышал, как меня зовут назад, но не обернулся. Я двигался ползком против ветра. Иначе нельзя было. Пришлось встать на четвереньки и ползти, а ветер с дождем так и хлестал, так и хлестал меня. Иногда мне удавалось спрятаться за грядой скал, и тогда я делал перебежку под их прикрытием. Так я добрался до места, откуда видно было открытое море. Здесь меня защищали громадные серые, поросшие мохом скалы, и я мог видеть, что делается на море и внизу, на самом берегу. Волны были страшенные. Они вздымались у меня над головой и с несусветным грохотом разбивались о каменистый берег. Они светились каким-то диковинным светом. Они были везде, куда только хватал глаз, а за ними – черное-черное небо. Посмотрел я на них, и стало мне тошно, и, Боже мой, до чего я перепугался! Я даже стал молиться. Господи, сказал я, ты наслал бурю, так спаси же и сохрани моих близких.
Я уже не разбирал, ночь ли была, день ли. Я остался там, примостившись среди огромных серых скал. Надо было мне пойти назад, к матери, – теперь-то я понимаю, – но я не пошел. Я остался там и уснул, как ягненок, нашедший наконец приют. Проснулся я от тишины. Руки и ноги занемели. Когда я расправлял их, они трещали в суставах. Я промок до нитки. От каждого движенья по всему телу бежали мурашки. Светало. Об этом я догадался по светлой полоске на востоке, где вставало солнце. Значит, буря бушевала со вчерашнего дня. Сейчас она улеглась. Небо более или менее расчистилось. Ветер более или менее стих. Я пошел назад, к пристани. Там собрался народ. Я только глянул на них и сразу все понял. Лодки не вернулись. Ни одна из шести. Да они и не могли вернуться. Значит, они где-то в укрытии. А как же иначе?
Я побежал домой. Стукнула щеколда, и мать повернула ко мне лицо. Она стояла на коленях. С тех пор как я ушел копать картошку, лицо ее переменилось. Ох как переменилось!
Они, наверно, где-то переждали, сказал я. Они, наверно, где-то переждали. Она сжала губы и покачала головой. А потом подняла руки и длинными пальцами закрыла лицо. Я опустился рядом с ней на колени. Обнял ее.
Мама, сказал я. Ох, мама, наверно, они где-то переждали! Как сейчас, помню. Это был первый раз, что я видел свою мать беспомощной, и я, четырнадцатилетний мальчишка, старался утешить ее, как умел.
Они не вернулись. Ох, Пол, не вернулись они живыми! У волнолома нашли обломки лодок – мусор, выкинутый морем.
А Тирнена я нашел. Я нашел его на берегу, там, где сам прятался от бури. Он застрял между скалами, лицом в песок. В светлых его кудрях запутались водоросли. Он будто улыбался. На щеке у него был синяк. Никогда мне не забыть, как я нашел своего брата Тирнена. Иной раз я думаю, прости меня, Господи, может, лучше было бы, если бы и Тирнен остался в море, вместе с отцом и братом Патриком, потому что, когда мы принесли его на доске домой, это, по-моему, мою мать доконало. Она не запричитала, не завыла, хотя по всему острову плач стоял по покойникам. Она – нет. Она не заплакала. Она внесла его в дом, и раздела его, и обмыла, так что на нем и следов моря не осталось, и уложила его на отцовскую кровать в зале, и ни на отпевании, ни на похоронах, ни на поминках она слезинки не проронила.