«Через версту стоял дом шоссейного надзирателя. Привыкнув к пустоте, надзиратель громко ссорился с женой, а женщина сидела у открытого окна с ребенком на коленях и отвечала мужу возгласами брани; сам же ребенок молча щипал оборку своей рубашки, понимая, но ничего не говоря.
Это терпение ребенка ободрило Вощева, он увидел, что мать и отец не чувствуют смысла жизни и раздражены, а ребенок живет без упрека, вырастая себе на мученье. Здесь Вощев решил напрячь свою душу, не жалеть тела на работу ума, с тем чтобы вскоре вернуться к дому дорожного надзирателя и рассказать осмысленному ребенку тайну жизни, все время забываемую его родителями. «Их тело сейчас блуждает автоматически, – наблюдал родителей Вощев, – сущности они не чувствуют».
– Отчего вы не чувствуете сущности? – спросил Вощев, обратясь в окно. – У вас ребенок живет, а вы ругаетесь – он же весь свет родился окончить.
Муж и жена со страхом совести, скрытой за злобностью лиц, глядели на свидетеля.
– Если вам нечем спокойно существовать, вы бы почитали своего ребенка – вам лучше будет» («Котлован»)
Нет надобности объяснять, что такое «сущность». Платонов её показывает, и всё просто – сущность есть любовь. Любовь не как бытовая условность автоматического общежития, а как эротический трепет Истины, как внимательное, страстно благоговейное сосуществование с новым человеком, который, как и всякий ребенок, рождается краешком чистоты божией и потенциально мог бы окончить этот свет, тусклый и серый, непоправимо грязный рядом с его незапятнанностью, потому что: «Людей называют, когда они маленькие и похожи на всё хорошее…» («Джан»). Накал невинности и добра, незнания и чистоты… чистоты от незнания, так велик в ребенке, свет нуждающегося любви в нём так ярок, что мир есть крест для этого маленького существа, ещё не растерявшего черт божественного первообраза и поэтому в час нареченья имени похожего на всё хорошее. Событие, называющееся ребенок, и само есть сущность и взыскует сущности, потому что округ него должна дышать любовь, а любовь есть Дух Божий.
2…ещё не испробованное счастье…
Только сущности есть реальности, и только сущностное означает реальное. Сущности реальны именно потому, что сущность всегда есть некоторое о-Д ухо-творённое содержание, то есть такое содержание, в котором реализован или реализуется духовный смысл. Что Духа в себе не содержит, то лишено смысла, не есть сущность и не образует реальности. Бездуховное нереально. Сколько б ни были «убедительны» и даже давяще принудительны тяготы мира в их материальной сугубости: боль, страдание жизни, неотступные заботы, наконец, сама тленность, – всё это остаётся для нас ирреальностью, призраком. Платонов говорит: «Чагатаев улыбнулся; он знал, что горе и страдание есть лишь призрак и сновидение, их может разрушить даже Айдым своими детскими силами; в сердце и в мире бьётся, как в клетке, невыпущенное, ещё не испробованное счастье, и каждый человек чувствует его силу, но чувствует лишь как боль, потому что действие счастья сжато и изуродовано в тесноте, как сердце в скелете» («Джан»), Дух сжат в падшей материи, умалён ею, сдавлен и подавлен плотью, как сердце в скелете… но! как сердце, он бьётся о бездуховную плоть, требуя восуществления в вечности, и мощь этого биения, давая человеку боль жгучую, но сладкую, самою болью доносит обетование иной жизни, иного, непризрачного смысла, смысла духовного.
3…будущего, равного по долготе и надеждам бессмертию.
Всё сущностное творится Духом Любви и творится для вечности, изначально желает вечности и желается на вечность. То есть всё любовное духовно определяется к бессмертию, иначе говоря, навсегда. У Платонова: «…женщины, оставшиеся за столом, тоже были счастливы от внимания своих друзей, от окружавшей их природы и от предчувствия своего будущего, равного по долготе и надеждам бессмертию» («Джан»). Платонову свободно, как дыхание, дано, что даже о собственной жизни, которую они знают смертной, люди иногда думают, как о бессмертии. Ведь иллюзия долгого к тому ж и безымянного срока до смерти + любовное чувство к самому течению жизни, посещающее людей в минуты чувственных радостей, даёт облегчающее ощущение, что смерти как будто бы и вовсе нет. Неизбежность смерти, – заметил Жан де Лабрюйер, – отчасти смягчается тем, что мы не знаем, когда она настигнет нас; в этой неопределенности есть нечто от бесконечности и того, что мы называем вечностью. Будущее же, как бессмертие, пусть и мнимое, пусть и краткое только ощущение, пусть даже и ошибочное (вечность – отнюдь не бесконечность времени, вечность – божественный порядок бытия, где время отсутствует!), всё равно уже есть в некотором смысле переживание… нет, скорей именно по-платоновски «предчувствие» вечности, как… «будущего равного по долготе и надеждам бессмертию». Будущее, равное бессмертию, – это ли не сумма суммарум представлений о человеческом счастье!
4…любила его и готовила его в своём чреве для вечной жизни.
Что не желается на вечность, то не творится, а рождается или делается. Оно может быть плотью, предметом, может иметь природу, но не может иметь сущности. Если бы дитя человеческое только рождалось, то рождение это было бы бессущностно и в нём полновластно царствовало бы время. И смерть тогда не была бы ни в каком смысле проблемой – во всяком случае, не была бы проблемой духовной, ведь временное и определено к тлену («Бог дал, Бог взял», «…ибо прах ты и в прах обратишься»). Зачатые в минутном наслаждении без любви всегда духовно проблематичны и нередко экзистенциально ущербны, но и они, в конце концов, не безнадежны. На всяком существе человеческом почиет если не любовь человеческая, то уж точно Любовь Божия. Зачатие же и рождение, озаренное творящим Духом Любви ещё и человеческой, выношенное и выстраданное чувством, как желанный плод неизбежно целостного соединения двух, даёт максимальную сущностность, оно обязательно определено к вечности. Определено любовью. У Платонова так: «Он и сам не понял вначале, отчего он вдруг приник к земле, но, когда смерть стала напевать над ним долгой очередью пуль, он вспомнил мать, родившую его. Это она, полюбив своего сына, вместе с жизнью подарила ему тайное свойство хранить себя от смерти, действующее быстрее помышления, потому что она любила его и готовила его в своём чреве для вечной жизни, так велика была её любовь» («Одухотворённые люди»). И вот именно тут кричаще проступает катастрофизм падшести, в плену которой бессмертный Дух обуздан смертной плотью мира, обречен претерпевать прерывность душевного и разрывность телесного. Творящий Эрос – показывает Платонов – несёт в себе, как непреклонный смысл, веление вечности. Эрос материнства предназначает дитя вечности, а рождающее лоно матери выбрасывает его на поживу времени и тлену.
Всё преднамеренно временное, то есть всё то, что по замыслу имеет лишь временное значение и назначение, бессущностно, потому что лишено эротического Духа, не содержит в себе веления вечности. Эрос не мирится с временем. Любовь не мыслит себя во времени или на время. Что подчинилось времени, то перестало быть реальностью, сделалось химерой, потеряло смысл. Что утратило, или изначально не имело духовно-эротического требования вечности, то утратило бытийность, или изначально не содержало её, то есть либо стало, либо изначально было фиктивно. Ибо бытие эротично! Этот мир – мир падший – преимущественно фиктивен, ирреален, потому что безэротичен. Он ориентирован в большинстве своих явлений и проявлений на время, а не на вечность, не ищет вечного и не требует вечности. Вот отчего простые в духовном истолковании слова Андрея Платонова: «…потому что она любила его и готовила его в своём чреве для вечной жизни, так велика была её любовь» — могут казаться всего лишь «поэтической» гиперболой, в то время как выражают они – и без всяких преувеличений – первореальность Духа, которая глубже мира и больше мира, ибо она – прежде мира.