Каждому хотелось быть поближе к ней, коснуться хотя бы рукавом черкески. И за право это сделать, за право поймать на себе хотя бы мимолетный взгляд ее темных продолговатых миндалин эти мужчины готовы были соперничать между собой, как самцы, со всеми последствиями такого соперничества. И напружинивались локти. Готовые мгновенно обидеться, вспыхивали глаза. Пальцы тянулись к рукояткам кинжалов. Это чувство одинаково овладело не только кавказцами, но и русскими, и прибалтийскими немцами, всеми, кто изнемогал от желания схватить ее, эту гибкую, приятно пахнувшую гостью, схватить, как хватали амазонок центавры, и умчаться с нею под густую тень вековых дубов, где утром была раздача подарков… Война разнуздывает и обнажает инстинкты. Самые тонкие мужчины превращаются в дикарей. В атмосфере насилия и торжества тех, кто вооружен до зубов и чьи острее отточены когти, что такое овладеть женщиной помимо ее желания? Эпизод. Эпизод, о котором можно будет вспомнить с приятной самодовольной улыбкой.
И Лара ощутила себя, не могла не ощутить, центром всех этих вожделений. Она его читала в игре лицевых мускулов и в потупленных взглядах. Это не льстило ей, но и не оскорбляло, потому что она понимала этих мужчин, изголодавшихся, здоровых, цветущих, вечно в движении, на воздухе. Это было естественно, а потому не отталкивало. Совсем другое, чем оставшийся в Петербурге вылощенный капитан. У того это было надуманно, искусственно, а потому и противно.
Один Юрочка доволен был платонической ролью пажа Лары. Этот паж был немного пьян и, как все молодые люди, которые не умеют пить и которым хмельное состояние не идет, был какой-то и смешной, и блаженный, и гордый тем, что он знает Лару давно. В этом месиве мужчин вокруг одной женщины Юрочка представлял их ей одного за другим:
— Лариса Павловна, корнет князь Радзивилл… Ротмистр Тугарин.
Радзивилл ниже ее, а Тугарин значительно выше, рослый и видный. Лара отметила, что лицо у него грубоватое особенной грубоватостью таких же рослых степных помещиков, что в поддевках появляются на конских ярмарках. Да, поддевка, шаровары, высокие сапоги, но не купец и не барышник. И хотя не видно тонкой породы, но и по манере носить голову, и по осанке, по голосу, по всему угадывается дворянин, помещик. Так и Тугарин. В нем, с одной стороны, что-то степное, господское, с другой — что-то кавалерийское — с такой внешностью нельзя не служить в коннице. И поэтому Тугарин запомнился Ларе, запомнился еще удалью и силой — так и веяло от него и тем, и другим от всей его фигуры, широкой в плечах и в груди.
К Ларе подошел Чавчавадзе. Ему легко было подойти: перед ним, старшим полковником и командиром черкесов, все расступались, и никто враждебно и вызывающе не напружинивал своих локтей. Он только успел обратиться к Ларе с какой-то любезностью, как перед ним вырос адъютант Черкесского полка Верига-Даревский.
— Начальник штаба дивизии просит ваше сиятельство к телефону.
Телефонная проволока была вестницей чего-то такого, что сразу вдруг изменило общее настроение. Чавчавадзе вернулся другой, озабоченный. От его светскости не осталось и следа. Минуту назад женщина была здесь украшением, усладою, теперь она была только помехой.
Чавчавадзе сказал Юрочке:
— Федосеев, отведите мадам Алаеву в Тлусте-Място.
А Ларе сказал:
— Я очень сожалею, но мы должны прервать наше милое беззаботное веселье. От имени своего полка еще раз благодарю за подарки и счастливого пути!
Этим "счастливого пути" он подчеркнул, что они более не увидятся и теперь ему уже не до гостей.
Ларе было непонятно и ново: и этот холодок, и то, что все сразу стали строгими, деловыми, и что на нее никто уже не обращал внимания. Офицеры садились на лошадей, поданных вестовыми, и уезжали.
Дорогой, сидя с Ларой в автомобиле, успевший отрезветь Юрочка объяснил:
— Это, конечно, между нами, Лариса Павловна. Ночью мы перейдем в наступление и будем рвать фронт.
— Юрочка… хоть бы издали, хоть бы одним глазком…
— Что вы, что вы! — испугался Юрочка. — Ни под каким видом. Юзефович попросит вас сегодня же уехать!
— Но куда же, куда же, Юрочка? — с отчаянием вырвалось у Лары. Она увидела себя такой бесприютной, такой беспомощной. Все было так интересно тут, так заманчиво и вдруг… Нет, нет, это ужасно! Возвращение в Петербург, теперь такой скучный, такой ужасный, постылый и ненужный!..
— Я не хочу в Петербург! Не хочу!
— Ну его совсем, этот гнилой Петербург! — согласился Юрочка. — Знаете, что я придумал? Ведь вы свободны как ветер? В Петербурге ни с чем не связаны?
— Ничем решительно! — твердо ответила Лара, вспомнив вылощенного капитана.
— И отлично! Поезжайте в Киев. Там бьется жизнь, там чувствуется на каждом шагу тыл. Центр киевской жизни — "Континенталь". Остановитесь в нем, и вы увидите, как будет хорошо! Через несколько дней, когда мы закончим операцию, многие из наших туземцев бросятся в Киев отдохнуть, освежиться. Не выходя из "Континенталя", вы будете вновь в Дикой дивизии. Да и я прикачу, если останусь жив.
— Глупости! Конечно, останетесь!
— Не глупости, война!..
КАРИКОЗОВ В БОЛЬШОМ СВЕТЕ
Капитан Сальватичи, он же пан Руммель, успел скрыться в ту самую ночь, когда поручик Джемарджидзе вместе с ингушами и с агентом армейской контрразведки оцепил кофейню "Под тремя золотыми левами" на предмет обыска и ареста видного неприятельского шпиона.
Обнаружилось, что капитана Сальватичи и след простыл. Джемарджидзе в бешенстве сорвал с себя папаху, бросил оземь и начал топтать ногами.
— Удрал, негодяй! Удрал!
Велико было отчаяние. Еще бы, Джемарджидзе присмотрел уже возле штаба полка дерево, на котором должен был висеть австриец, и вот, не угодно ли, такой провал!
Обыск не дал никаких особенных результатов, хотя полицейский нюх Джемарджидзе и привел его к тайной телефонной системе. Сальватичи успел испортить ее, и поручику Джемарджидзе в виде трофея достался деревянный прямоугольник с оборванными шнурами и без штепселей.
Когда Тугарин угостил Руммеля ударом плети, Джемарджидзе под свежим впечатлением осудил ротмистра:
— Зачем зря бить человека? Что он тебе сделал? Нехорошо!
После обыска Джемарджидзе уже совсем иначе судил:
— Тугарин, ты во всем виноват! Надо было застрелить этого мерзавца!
— Будь я уверен, что это за птица, не задумываясь всадил бы пулю!
— Уверен не уверен, птица не птица, надо было стрелять. Начальство потом разобралось бы. Но ничего, ты и так молодец, помог снять с него маску! — утешал Джемарджидзе Тугарина и сам утешался.
А Сальватичи сдержал свое обещание. Через два-три дня к Карикозову подошел на улице санитар в новенькой форме. Убедившись, что они только вдвоем и кругом никого нет, санитар на ломаном русском языке задал вопрос:
— Вы есть господин Карикозов?
— Да, я господин Карикозов.
Санитар показал ему железное кольцо. Фельдшер подмигнул с видом заговорщика. Отношения быстро наладились.
Затем Карикозов устроился в командировку в Киев за медикаментами для дивизионного лазарета.
Стыдясь своего фельдшерского звания и желая походить на офицера туземной дивизии, Карикозов башлыком закрывал свои фельдшерские погоны. Был весьма счастлив, когда солдаты козыряли ему. Да и не только солдаты, офицеры приветствовали его как равного.
Отложив покупку медикаментов на последний день, он занялся собственными делами: ходил в цирк, шатался по кофейням, знакомился с женщинами и успех туго набитого бумажника приписывал своей собственной неотразимости.
Женщинам он выдавал себя за черкесского князя, корнета Дикой дивизии, и нахально врал о своих подвигах. Ему верили, и нельзя было не верить человеку в косматой папахе, с таким чудовищным кинжалом и с такой зверской физиономией в те минуты, когда, рыча и скрипя зубами, он описывал, как врывался в самую гущу австрийцев и крошил их этим самым кинжалом. Для большей наглядности Карикозов вытягивал из ножен клинок и, послюнив палец, проводил им по острому лезвию, делая страшные глаза…