Ассистент Леонид Арсеньевич Коряков, низкорослый толстяк и добряк, скорее похожий на повара, чем на хирурга, с электрокоагулятором в руках, подмигнул молодому врачу:
— Поздравляю вас, Павел Иванович… с боевым крещением!
— Не болтайте под руку!
— Да уж все сделали, полно вам! Не пугайтесь задним-то числом… Все идет хорошо!
— Помолчите…
— Молчу, молчу! Тс… — и Леонид Арсеньевич подмигнул хирургическим сестрам: — Тише, болтушки!
В другое время эта выходка шефа, его фырканье и презрительный взгляд, наверное, не произвели бы на Павла такого впечатления. Он вчера еще не поверил бы в добрые чувства: просто ленится дядя Степа, доверяет любому, кто может держать в руках нож… и вилку! Но сейчас он тепло, благодарно прикрыл на мгновение глаза.
«Равнодушие — это, может, незнание?.. Неумение сделать?» — думал он утомленно, отвечая на новый вопрос. Крепкий, добрый толчок в плечо вывел его из туманного философского забытья. Ассистент снимал перчатки и дышал в лицо Павлу смешанным запахом табака и ментоловых леденцов.
— У вас, Павел Иванович, музыкальные руки! Я смотрел, любовался… Ни разу ведь не сфальшивили!
Павел вспыхнул смущенно и отвернулся. Вышел в моечную и сел на вертящийся стул, уронив свои крепкие красные руки. Только сейчас он понял, как безмерно устал от ответственности за себя и за Лизу.
Хотелось курить, но не было сигарет. Он забыл их в кармане пальто. Но тут подошла взволнованная, возбужденная Александровская, молча протянула раскрытую пачку «Кента»: у нее всегда были импортные сигареты. Чиркнула спичкой. Павел искоса взглянул на нее удивленно.
— Спасибо… Как вы догадались?
Она чуть покраснела, эта злая, седая, накрахмаленная старуха.
— Человек — человеку…
Павел молча крепко сжал ее сухой, тонкий локоть.
Он подумал вдруг о сидящем в холле Федотове: что он пережил, сидя там? Какою надеждой живет? Операция сделана, но шансов на жизнь так немного, ведь кроме лекарств еще нужны усилия самого организма. Как сказали бы на войне: нужна вера в победу.
Он спустился по лестнице, не торопясь, все обдумывая и заранее взвешивая каждое слово.
6
В комнате тихо, темно: настольная лампа в виде смуглого азиатского божка — подарок знакомого моряка-капитана — прикрыта газетой. В приемнике жаркий зеленый глаз. Низкий, страстный голос певицы перебит сухим дикторским текстом: на земле где-то снова война, рвутся бомбы, горят селения, падают на землю убитые женщины, дети.
Павел слушает, но облик смерти он может представить себе только чисто профессионально: на больничной постели. Он ходит по комнате из угла в угол, заложив руки за спину; у него здесь своя необъявленная война, возможны и жертвы.
Лиза… Вот чего он боялся и что сбылось! После шока она впала в какое-то радужное забытье, в состояние эйфории, когда все безразлично и все хорошо, ничего не болит, и теперь только чудо могло вмешаться и спасти ее, вывести из нелепого, странного сна наяву. Лицо Лизы землистого, серого цвета, все черты заострились, она ко всему глубоко равнодушна: ей не хочется жить.
Павел ходит по кругу — как лошадь на молотьбе, с завязанными глазами, — вспоминает опять и опять, проверяет весь ход операции: все ли правильно сделал? Где ошибка, может быть, в назначениях? Сколь заботлива и умела сиделка? Вчера среди ночи телефонным звонком он все-таки поднял с постели шефа. Тот примчался, огромный, седой, задыхающийся, все одобрил и подтвердил всю программу лечения, но, прощаясь, прикрыл глаза темными веками:
— Все бывает, сынок… Крепись, ты хирург, а не бог.
Чем встряхнуть, пробудить Лизу? Как вернуть ей желание жить?
Павел кинулся к вешалке, взял пальто, одевался уже на площадке. Город в эти предутренние часы крепко спал: ни одно окно не светилось в бесчисленных многоэтажных домах Ломоносовского и Университетского проспектов и Фрунзенской набережной. Безлюдными, одинокими были улицы в синем снегу. И само это одиночество города ночью заставляло Павла идти все быстрее, бежать. Он выскочил из такси перед сквериком у клиники, подав деньги, не стал ждать сдачи и уже повернулся к служебному входу, как увидел сидящего на скамейке угрюмого, сгорбленного Федотова.
Шел легкий снег, спина Федотова была вся залеплена хлопьями, шапка копной нависала на самые брови.
Увидев Павла, Федотов не шевельнулся, не переменил позы.
— Идемте со мною, Иван Степанович, — сказал ему Павел. И тот послушно поднялся, пошел, не отряхиваясь, словно не замечая ни спящего города, ни врача, ни летящего снега.
— Вы что же, сидели здесь всю ночь? — спросил Горбов.
— А? — Старик словно не понял. Но тут же ответил спокойно: — Да. А что же мне делать?..
Они вошли в холл. Дремавшая нянечка ужаснулась на Павла:
— Так рано? Ой, божечки, что же это такое?!
Горбов зябко передернул плечами, скомандовал:
— Стакан крепкого чая Ивану Степанычу. Погорячее. А мне халат. Где дежурный?
Он шел коридорами мимо спящих, тихих палат, озаренных космическим светом голубых ночников, мимо испуганно поднимающихся с кресел дежурных сестер к изолятору, где лежала — дышала или нет? — совсем непохожая на ту, в черной шубке и белой шапочке, истомленная, погасшая Лиза.
Сиделка испуганно доложила:
— Живая… Я все делаю, как вы вчерась приказали! Физиологический раствор. Глюкозу. Камфару. Грелки к ногам.
Сухим, незнакомым себе самому, твердым голосом Павел выговорил ей за сквозняк.
— Если в качестве осложнения начнется еще пневмония, вы будете уволены без выходного пособия, это я вам обещаю! — пригрозил он женщине, уходя.
Потом они сели с Федотовым в кабинете. Павел комкал платок, напряженно раздумывая, курил, то и дело вставая, пил воду.
— В таком положении лекарства бессильны, — сказал он наконец. — У нее нет воли к жизни.
Красные, опухшие глаза старика смотрели куда-то в глубь себя.
— Я не знаю, что делать, — беспомощно сказал он.
Вдруг Павел встал с кресла, взволнованно заходил.
— Простите, Иван Степанович, вы не знаете, где этот… ее мальчик?
— Мальчик? — Федотов не сразу, по-видимому, понял.
— Да. Как же, помните, на бульваре? Вы, конечно, не узнали меня, но я-то и вас и Лизу знаю. Вы остались сидеть на скамейке с собачкой, а Лиза ушла.
— A-а, да. Помню, помню! Это с вами, значит, я разговаривал о грачах?
— Да, со мной.
— Вон что!
— Ну, так где сейчас ее этот… возлюбленный? Может быть, он придет?
Старик сразу замкнулся, защелкнулся, как старинный с секретом замок.
Долго думал. Молчал. Потом жестко ответил:
— Нет. Она поссорилась с этим человеком. Даже имя его не произносится в доме.
— Надо их помирить!
— Не думаю, что моей дочери будет полезла эта встреча!
Павел быстро ходил из угла в угол.
— А по-моему, именно здесь и зарыта собака… Да, да, истина именно здесь! — сказал он. — Кстати, кто он? Как его разыскать?
— Он работает где-то в НИИ, под Москвой. Человек из хорошей интеллигентной семьи. Очень любит современный театр, музыку. — Федотов говорил медленно и как бы с усилием. — Они и поссорились из-за музыки! — сказал он со вздохом. — Сидели у нас как-то вечером, слушали Грига, Рахманинова в джазовом исполнении. Знаете, есть такое поветрие все коверкать, ломать, пародировать… А Лиза моя училась у лучших профессоров. Для нее эта музыка — дело святое, больших чувств и идей. Он спросил ее, нравится или нет. Она прямо ответила. Нынче, знаете, мнение другого узнают не для того, чтобы вникнуть в него и подумать, а только чтобы опровергнуть и немедленно объявить тебя своим личным врагом. И он ей говорит: «Вы все тут от жизни отстали: и ты, и твой конь!» Конь — это я, — объяснил он Горбову. Тот усмехнулся: он сам так теперь называл бы отца. — Ну, вот и заспорили. Дальше больше. И — разошлись. Вся любовь их, как видите, доброго слова не стойла.
Павел слушал и с удивлением думал: «А я сколько раз уже слышал подобную музыку и не знал, что и к этому равнодушен. Не все ли равно? Раз новинка, значит, наверное, так и надо…»