— Живо, живо! Разбирайтесь по одному, — командует негромко, но внятно Марухненко. — Копылов, ты чего? Лях, а ну стать на место! Повторяю: на марше не курить, не разговаривать, ничем не бренчать, подгоните все плотно заранее. С лыжни не сходить: разминирована узкая полоса, глядеть в оба. Вот так… дышать можно! — шутит он. — Стрелять даже нужно, но только в минуту опасности: демаскировать нашу колонну раньше времени нельзя.
Лида тоже проверила, не бренчит ли на ней снаряжение, затянула потуже ремни, поправила капюшон, огляделась: все ли ладно, на месте.
— Отря-ад, сми-ирна-а! — Голос Марухненко звенит. Он шагает к двум темным фигурам, стоящим на фланге. — Товарищ полковник! Отряд особого назначения под командованием… к выполнению задания… готов!
Лида делает шаг вперед, выступая из шеренги бойцов, и всматривается изумленно: «Шерстобитов? И с ним Большаков?»
Большакова она уже видела нынче. Нос к носу столкнулись у входа в штабную землянку, и Сергей сделал вид, что не знает ее, прошел, как-то холодно оглядев, чуть не боком. Так, что Лида не выдержала, у дверей задержалась. Не узнал?.. Нет, узнал, но прошел.
А с полковником Шерстобитовым она не встречалась с той самой минуты, как ударил снаряд и взлетела ее вороная, а сама Лида силою взрыва была далеко отброшена на кусты. Он тогда подбежал, наклонился над ней, поднял на руки, все повторял: «Лида, Лида…» А когда подоспели бойцы, положил ее снова на снег, задохнувшуюся, измятую взрывом, и сразу же отошел, приказал: «Скорей врача!.. Пусть посмотрит… Жива!» И ушел. И вот все это время, прошедшее с той минуты, мысль о нем существует почти автономно, помимо сознания, она не зависит уже от желания позабыть, разлюбить. Это выше всего остального, выше будней и выше похода отряда. И что самое непонятное, несмотря ни на что, сама мысль о Степане Митрофановиче неизменно приносит какое-то неподвластное ей чувство радости, счастья: словно все еще впереди… Словно все это только начало… Словно не было позади ничего: ни обиды, ни боли, ни насмешливо-ледяного спокойствия, ни улыбок, ни взрыва.
Шерстобитов шагает размеренно, тяжело вдоль застывшего, неподвижного строя бойцов; Большаков идет следом. Перед каждым солдатом командир дивизии и командир полка, через линию обороны которого разведчики нынче перейдут, останавливаются, Шерстобитов о чем-то расспрашивает, смеется.
Возле маленького, головастого, усатого крепыша Василия Ляха комдив стоит долго, им обоим есть что вспомнить: вместе шли от Смоленска к Москве и обратно. Шерстобитов допрашивает его:
— Лях, как будете в темноте выдерживать направление?
— По азимуту, товарищ полковник!
— А сумеете?
— Так точно, товарищ полковник! Меня же учили. Майор Марухненко, он до важного доходил…
— А если вас ранят, сумеете ли сами себя перевязать?
— А чего же не суметь? Знамо дело, сумею.
— Ну, добро… — И он движется дальше. — А вы, Копылов, все проверили: лыжи, крепления?
— Так точно, товарищ полковник!
— Ночью действуют только смелые, очень опытные солдаты. Я надеюсь на вас. Вы идете на риск, но и рисковать нужно тоже с умом, — говорит Шерстобитов. — Там никто не поможет, вся надежда на собственную смекалку, на хитрость бойца.
Он подходит к Яманову, но молчит. Потом наклоняется к Лиде. Она замерла. Голова еще кружится, все плывет, как в тумане.
— А ты зачем здесь? Тебе кто разрешил идти… после контузии?
— Без меня не пройдут, Степан Митрофанович.
Помолчал. Попросил:
— Береги себя, слышишь? — И голос его оборвался. — Ты мне столько беды причиняешь…
— Да, — растерянно, ело слышно отвечает она.
Лида смотрит ему прямо в синие, нет, сейчас они черные в темноте, в длинных черных ресницах глаза. Они каждую ночь теперь снятся ей, то насмешливые, то такие задумчивые, то озабоченные, но всегда дорогие.
Шерстобитов молчит. Он смахнул с бекеши нападавший мелкий снег, белеющий пятнами, постоял еще миг, повернулся — и пошел уже в голову строя, постаревший, согнувшийся. Сергей Большаков с майором тоже двинулись следом. Марухненко все так же спокойно, легко, а Сергей Большаков как-то скованно, деревянно, как чужой человек.
«Он все слышал, — подумала Лида. — И понял… о нас. Ну и что? Ну и что?! Я могу это крикнуть сейчас, и пусть каждый услышит… Нет, я, если живая вернусь, я к Степану приду… сама. Первая. Пусть незваная. И не уйду. Люблю его, больше жизни люблю. Никому не отдам…»
Лыжи скрипнули на снегу. Строй рассыпался, растворяясь во мраке: люди, лошади, сани, пулеметы, орудия. Все бесшумно, но быстро во тьме двигалось ощупью, еле слышно, от вешки до вешки — в направлении к линии фронта.
— До свидания, братишка! — сказал часовой на выходе из слободы, приняв Лиду за парня.
— До свидания, сестренка! — с насмешкою в голосе откликнулась Лида.
Тот остался стоять с открытым ртом.
4
В белых маскировочных халатах, в капюшонах поверх шапок-ушанок, с автоматами за плечами солдаты скользят по сквозному, изреженному снарядами лесу. Тропинка узорчато обвивает деревья и то припадает левее, к оврагу, а то поднимается выше, правей, к вершине пологого склона, поросшего березняком и осинником. По ходу движения то и дело чернеют воронки — следы отгремевшего утром огневого налета.
К вечеру стало сильно морозить, и мины, которые изредка разрываются неподалеку, то одна, то другая гулко стукаются о землю, которая, кажется, вся внутри пустотелая, и эхо назойливо, жутковато удваивает и утраивает отскочивший от этой промерзшей пустотелой земли такой же безжизненный и пустотелый звук разрыва.
Все молчат. Слышны только скрип лыж, да шуршание палок, да потрухивание лошадей в уже старенькой упряжи, глуховатое перетакивание копыт, с цоком, с клекотом надрубающих наст, да шорох ветвей, нависающих над тропой, потревоженных почти каждым прошедшим; они еще долго подрагивают, качаясь, как будто сердясь, угрожая. От раздробленных, размочаленных взрывами пней пахнет вешними соками. Лес готовится встретить весну и тоскливо вздыхает, отряхая с вершин примерзшие комья снега, осыпает сухой пеленою идущих. Лида жадно вдыхает этот запах летящих снежинок, пропитанных то хвойным, то лиственным лесным ароматом. Но думает не о лесе и не о весне, а опять о прощании с Шерстобитовым.
Она вновь и вновь представляет себе, как он подошел к ней, что сказал. Как глядел на нее. А может, она… не права? В самом деле… Может, счастье и заключается в том, чтобы все человеку отдать сегодня, сейчас, не рассчитывая на какой-то неведомый солнечный завтрашний день? Не задумываясь о других? Да, но как же не думать о них — о других? Разве это возможно?
Лида скатывается на лыжах с бугра и оборачивается, окидывая взглядом растянувшуюся колонну: эта ночь роднит ее с Шерстобитовым куда больше, чем та, за столом, в Каршине. И она с благодарностью и сочувствием глядит на лица идущих бойцов, улыбается им.
— Ну что, дочкя, замерзла? — спрашивает ее какой-то усатый боец, весь красный от мороза, весь в инее, в белой опушке у ворота и на бровях.
— Нет, пока ничего, — откликается Лида.
— Ну, и ладно, коль так…
Перед линией фронта колонна замедлила шаг, скрип полозьев и лыж постепенно затих. Отставшие подтянулись. На копыта лошадей ездовые навернули мешковину, а морды их всунули в торбы. Шли с большой осторожностью в предбоевом положении. Потом снова втянулись в походный, размеренный ритм.
Небо выяснилось и сверкало огромными звездами, которые двигались, шевелились в ночной глубине, как живые, разумные, но далекие существа. Их дыхание слабо реяло в ледяном вечном мраке волокнистыми прядями. И Лида подумала: а сейчас и на небе война. И далекие звезды тоже движутся, как солдаты, поротно, побатальонно. И когда в синеве сорвалась и упала звезда, прочертив в небе огненную траекторию, движение остальных не замедлилось, не приостановилось. Они так же уверенно и беззвучно, как и лыжники здесь, на дороге, текли и текли, огибая во тьме неприметные для постороннего глаза преграды. И огромные, крупные — верно, звездные командиры — поторапливали булавочно-мелких, еле видных отсюда, наверное, рядовых.