Литмир - Электронная Библиотека

Наконец он не выдержал. Глядя прямо Лиде в глаза, сдвинув набок папаху, спросил:

— Может, мы… поздороваемся?

А Лида молчала.

Тогда, не дождавшись ответа и все еще крепко держа в руке повод от ее вороной, он легонько притронул своего дончака: чтобы встал стремя в стремя со всадницей. Усмехнулся победно:

— Ну вот так-то, гордячка! Судьба, она знает, кого мне спасать. — И вдруг обернулся к почтительно приотставшему Веньке. — А ты, Вениамин, езжай один в штаб! Я приеду позднее.

3

У лесов на войне человеческая фронтовая судьба.

Ледяной порывистый ветер, несущий поземку, рвет вершины деревьев, гнет их, крутит, ломает, а они упираются, как живые, упрямые существа, отпихиваются — кто оголенными ветками, кто пушистыми лапами, трепеща сверху донизу от обиды и гнева.

Вот утих на мгновение напор ветра, и они стоят снова как ни в чем не бывало, спокойные, гордые, на своих шишковатых, чешуйчатых курьих лапах, утопая корнями-когтями в сухой, мерзлой корке сугробов, важно шепчутся о чем-то друг с другом.

Здесь можно увидеть и деревья-калеки — боевых ветеранов, и молоденьких новобранцев. А вот выстроились по ранжиру, как сверхсрочники на вечерней поверке, непоклонные, молчаливые, отслужившие службу… и попавшие на войну.

Иногда от живого, зеленого дерева остается одна только черная пика обугленного ствола, и не верится в будущих птиц по весне, в развернувшуюся листву из посеченных этих веток, из обугленных крон. Вон стоит большая береза, устремив в золотое вечернее небо обожженные ветки. Ей уже не ожить. Может быть, наплывут на коре грубоватые наросты, но ветвей и плакучих развесистых кос уже больше не будет. Вот пенек от сосны, размозженной снарядом. Вот изрезанная осколками, вся искромсанная осина. Ее сучья легли по земле полукругом: как ударил снаряд, так с осколками и летели почти радиально. И еще долго-долго на черной от гари поляне будет пахнуть свежим соком земли, истекающим вместе с душистой смолою, и посеченной хвоей, горьковатой и терпкой.

Там, где землю изрезали траки танков, все кустарники полегли, как пехота во время атаки: не зеленые — серые холмики, уже смешанные со снегом. Лес, застывший над ними, не стонет, не плачет: он стоит в онемении. Только изредка под порывами ветра зашумит, завздыхает да рванется куда-то бежать. Но куда убежишь?..

Под одним таким деревом, в полутьме зеленеющих сумерек, стоят двое: молодая высокая девушка в красноармейской шинели, подпоясанная комсоставским ремнем, в серой шапке-ушанке, белолицая, сероглазая, и с измученным серым лицом темнобровый полковник в черной бурке, в папахе. Две лошади стоят рядом, низко свесив к земле свои головы: вороная и рыжий дончак, иногда они осторожно хватают губами лежащие на сугробе зеленую хвою и ветки, лижут снег.

Где-то рядом стреляет орудие — возникает медлительный свист. Дальнобойный снаряд не летит, а сановно уходит, шелковисто, старательно шелестя и при этом как будто распарывая, разрезая собой туго стянутый стужею воздух. Прислушавшись к его шелесту, к свисту, девушка говорит:

— Ну, что делать, Степан Митрофанович… Я не знаю. Война!

Наверное, уже с час они кружат по лесу, по забытым тропинкам. Иногда натыкаются на укрытые снегом землянки, на зазябнувших часовых, на бегущие по деревьям, а потом по шестам разноцветные нитки бесчисленных проводов, и тогда опять забираются в чащу леса, под низко нависшие сосны и ели. И подолгу стоят, не могут расстаться. Усталые лошади то шагают за ними, понурясь, а то ждут терпеливо, пофыркивая у них за спиной, ожидая, когда эти двое опять побредут по заветному кругу: лес, поляна, землянки, дорога, овраги, разрытый окопом сугроб…

Шерстобитов с осторожностью, бережно держит в руках, согревая дыханием огрубевшую, темную руку Лиды.

— Никуда от себя тебя больше не отпущу!

— Почему же? Отпустите… Аржанович прикажет, вот вы и отпустите, — грустно шутит с улыбкою Лида.

— Лида, милая…

— Не просите, не надо. Я сама из разведвзвода никуда не уйду. Вы же знаете это.

— К сожалению, да.

Он берет ее с силой за плечи, поворачивает к себе и глядит ей в лицо исступленным, ласкающим взглядом. Говорит почти шепотом:

— Не могу без тебя. Будь женой мне… Люблю…

— А Ульяна?

— Что Ульяна?! Ульяна чужая давно. К ней возврата не будет.

— У вас сыновья…

— Да, детей жаль. Ты права. Сыновей не оставлю… И у нас с тобой будут дети. Девчонки. Там были мальчишки, а ты нарожаешь девчонок. Сероглазых… в тебя…

— Нет, Степан… Митрофанович.

— Скажи просто: Степан…

— Не могу. Не привыкла. Для меня вы — полковник. А потом уже — Степа. Милый, очень хороший… Дурной…

— Ты сперва отвечай: да иль нет?

— Степа, нет.

— Никогда?

— Только после победы…

— Ну, значит, не веришь.

— Нет, верю, люблю… Но только после победы…

— Ну, прощай! — он качнул головою. — Значит, будет счастливец другой!

Взвизгнул снег под ногами полковника. Дончак чуть присел под тяжестью его тела, рванулся в карьер. А Лида шагнула с дороги к коню, и что-то толкнуло ее в грудь грубо, жестко, дым и пламя ударили заревом прямо в зрачки. Захлебнувшись, как будто рыдая, как будто тонула, она все хватала, хватала ртом, горлом этот горький, вонючий, обжигающий легкие воздух, пока не упала ничком, задохнувшись совсем.

4

Большаков шел по улицам Суховершина с чуть кружащейся, даже звенящей от свежего воздуха головой. Он сейчас был, как в юности, счастлив каждой клеточкой тела. И все радовало его: и холодная резкость ветра, несущего пену поземки, и свинцовое небо, и наезженная, вся в изрытых извилистых колеях фронтовая дорога.

Он так рвался на фронт, что извел и себя, и врачей, и сестер бесконечными просьбами поскорее отправить «домой», так он звал дивизию Шерстобитова. В результате Георгий Антонович, сжав в ниточку синеватые губы и сощурив глаза за толстыми линзами очков, наконец подписал документы на выписку и сказал на прощание с большой сухостью в голосе:

— Молодой человек! Если свалитесь где-нибудь по дороге, — виноваты не мы. Пеняйте тогда на себя. Я вообще не умею справляться с такими упрямцами. — При этом Гусев сощурился с неожиданно проглянувшей в глазах веселой улыбкой. — А стремления ваши между тем разделяю. — Он встал с табурета, пожал на прощание руку, добавив при этом: — Да, при случае… Передайте полковнику Шерстобитову мой нижайший поклон и почтение и что зол на него, аки пес меделянский… Ну уж ладно, идите. Ни пуха! И будьте здоровы…

И сейчас Большаков улыбался добытой свободе, как чуду. Он стоял на бугре и глядел на изрытые улицы Суховершина, на следы пепелищ, на коричнево-серые кубики уцелевших, разбросанных по огородам амбаров и риг, удивляясь: черт возьми, а красиво… Чуть волнистые, гофрированные сугробы вдоль домов и заборов сейчас словно тлели от вьюги, дымились. И они тоже были частицей огромного счастья. Сергей радостно улыбался и им.

По улице, от эшелонов, вели пополнение.

Кривоногий, приземистый старшина шел чуть-чуть позади своего неумелого, еще робкого строя. Старшина был немолод и некрасив, глазки маленькие, нос приплюснут широкой нашлепкой, брови рыжие, и каждая свернута чуть лохматящимся узелком. Но все двигалось в этом человеке как-то очень ритмично, картинно: руки в черных перчатках, кривоватые ноги в черных хромовых сапогах, несмотря на мороз, широченные плечи и узкая, тонкая талия, перетянутая ремнями, — все исполнено чувства силы и собственного достоинства, даже больше того, какого-то скрытого смысла. Словно он, старшина, знал великую, неизвестную людям военную тайну, но нигде никогда ее не рассказывал никому — не имел на то права.

Он прошел мимо Большакова, скользнув искоса ласковым, понимающим взглядом, и так молодо, хорошо козырнул, что Сергей невольно ему улыбнулся: нет, каков молодец старшина! Просто даже завидно…

Замыкающий в их колонне, пожилой новобранец в длиннополой шинели с разъезжающимися на льду колеи неуверенными ногами, на мгновение остановился, отбившись от строя, оглянулся назад, на вагоны товарняка, что-то горестно пробормотал себе под нос, потом безнадежно махнул вялой рукой.

32
{"b":"860360","o":1}