Литмир - Электронная Библиотека
16

Вкрадчивый, осторожный, исхлёстанный утренней булгой и дневными встрясками, навис над буераками и водороинами, над речкой Кошевой и подкрашенным кровью Днепром, завечеревший Херсон.

Близилось самое тёмное, оглохшее и онемевшее время суток… Горя с шумом выхаркивала из себя капельки надсады и жути. Воздух удушья, гул неодобрения и лепет непонимания, вкупе с осторожным покашливанием весь день пялившихся на неё прохожих, отнесло ветром к реке. И тут же яростней впились в кисти рук и предплечья телефонные провода, притянувшие её туго-натуго к трёхметровому сосновому столбу. Столб начали обтёсывать, но бросили. Так и стоял он в переулке, близ Говардовской улицы, с оголённой любовно верхушкой, а ниже, под ней – покрытый корой, на которой сохранились (чувствовала это голой спиной) комочки земли и острые песчинки, ранящие кожу при малейшем движении. Иногда казалось: лишь исцеляющий запах сосны её на земле и держит. Трепеща, ловила она насыщающий слаще хлебов и яств сосновый запах!

В нежданно-негаданно – как обухом по голове! – сданный Херсон, добралась она (сперва на допотопном колхозном тракторе с пыхтящей трубой, потом, пообещав командиру, что надо, на БМП) к середине ноября. По дороге кричала: «Слава Украiнi», часто сморкалась, тут же смеялась, а перед самым въездом в город, репьём вцепилась в укра-важняка из военной прокуратуры. Но тут незадача: углядел её всё тот же нежно-изгибистый адъютантик, прибывший в город теперь уже с горно-штурмовой бригадой. Он важняку кой-чего на ухо и шепнул. Арапистый прокурор этот Горю в два счёта сдал военному командованию, а потом, выслуживаясь, сам же посоветовал – оставив на ней лишь тонко-прозрачную, ничего не скрывающую ночную рубаху – привязать к позорному столбу. При этом, прячась за спинами зевак, трижды приходил голой Горей любоваться.

Большинство подходивших – видела по осторожным жестам, по глазам – её жалели. Некоторые плевали. Солдаты разнузданно шутили. На плюющих, Горя из-под ресниц глядела весело. Иногда подманивала: «Ходь сюды, шепну кой-чего», – и не дожидаясь, пока подойдут, вдруг начинала зычно, по-коровьи реветь: «Дур-р-рни! Я – Белобаба! Баба-война! Хожу голая по свету, выпрашиваю белой материи себе на одёжку, нагар с ваших душ огнём пережжённых и уже погасших, сдираю. Я – Баба ласковая, нежная. Вас, остолопов, вразумляю, очищаю от скверн. Порешите меня – другая Белобаба моё место займёт. Та, от вас одни косточки оставит, их перемелет и на удобрения пустит. Или омертвевшими кораллами будут костяки ваши на улицах торчать. Улицы, может, и останутся. А вас даже Светлое Воскресение не оживит!»

В городе разговоры её стали известны, плеваться и обзывать москальской подстилкой перестали. На второй вечер, в гражданской одежде, в стародревней фетровой шляпе с отогнутыми вниз краями, мимо столба прошествовал важняк. Потом, словно спохватившись, вернулся. Сказал:

– Тэбэ завтра розстрiляють. Вiзьми, – он с силой влепил ей в глубокий губной желобок, синеватую таблетку, – язык у тэбэ довгый, дiстнешь. Ковтнэшь – так i помрэшь бэз мук. Важняк ушёл, Горя шевельнула верхней губой, потом подтянула её к самому носу и резко распрямила. Таблетка из губного желобка выпала, укатилась. Куда – смотреть не стала. Хотя, даже сквозь полутьму, – электричества по вечерам не давали, лишь кое-где горели смоляные факелы, – голубенькую таблетку можно было глазами отыскать, вре́менное отступление смерти засечь. Здесь Горя опять рассмеялась. Потому как окончательно почувствовала: смерть ступает рядом, но проходит стороной, сторонкой, не задевая!.. Тихо и серо, как мыши на двух ногах, шмыгали по переулку запоздалые прохожие. Вытекшими от горя глазами вглядывался готовящийся к ночи Херсон в пустоту человеческих жизней. Их, этих жизней, было на улицах – всего ничего. Но они были и незлобиво, даже кротко вопрошали пустоту ночи: «Зачем одни приходили? Почему ушли? Зачем другие пришли? Почему не уходят?»

Кому задавались вопросы, Горя понять не успела: веки сами собой неожиданно схлопнулись. Как мягкий удар грома, глушанул обморок. Придя в себя, почувствовала: голова свисает с чьего-то плеча, босые пальцы ног задевают остро-каменистую землю…

Секарь тащил Горю на спине по тому же переулку, по которому в детстве носил меня на руках отец. Дворы были темны. Меж дворами лениво скучивался туман. Только у старинного Забалковского кладбища, мигала над чьим-то надгробием красноватая лампадка.

17

– Не хочу такой воли! – Снова услыхала Горя уже знакомые слова.

И тут же поняла: перерезал провода, притащил её на себе в какую-то хатёнку, – как показалось, тоже близ Сухарного, – кинул на тюфяк, набитый морскими водорослями, недорасстрелянный Секарь. Вдоволь, без разговоров, натешившись, куда-то ушёл, а когда вернулся, стал снова орать, как бешеный. Горя попыталась его успокоить:

– Услышат – снова в солдаты забреют.

– Не забреют, порешат на месте. Потому как – выпущу кишки первому, кто подойдёт. Я ж говорил: из Бердичевской тюрьмы для смертников меня выдернули и в пехоту сунули. Только мы и не воевали почти. Детей живьём закапывали. Пленным руки-ноги отрубали. Не́путь, не́путь кругом! На камеру снимут, потом обрубки собакам кинут. Не хочу такой воли! Не надо мне, – ревел Секарь, как бык на бойне, – лучше в камере сгнить!

Немея, вслушивались в слова приговорённого дворы и заулки Сухарного, во времена стародавние, по рассказам деда, бойко и бесперебойно снабжавшего суворовские армии, отправляя возы с провиантом на Кинбурн, на Очаков, на Измаил…

– Заткнулся б ты, что ли? Или одежонку женскую мне достал: валить нам отсюда надо. Секарь не ответил, ушёл и не скоро вернулся. Кинул на стул женскую кофту и чёрную юбку. Потом постоял, подумал, бережно вынул заточку: с наборной ручкой, мастерски выостренную из длинной отвёртки. Тихо, как сомлелый, прилёг на тюфяк, взмолился:

– Ткни сюда, – заголив левое подреберье, обозначил он пальцем точку между пятым и шестым ребром.

Точку эту Горя хорошо знала, проходили по анатомии.

– Ну?! Христом Богом прошу. Наскрозь проткни! Грех самому. А чую: до утра не вытерплю. Днище у меня вырвало! Днище!.. Всё зашаталась. Земля перекувырнулась. Житуха перед глазами, как закумаренная, из стороны в сторону качается. Головы безглазые. Пальцы обрубленные. Свежее говно, в мёртвых глотках дымящееся. А главное – пацаны и пацанки! Их, их за что?.. Протыкай наскрозь, дур-ра!

– У тебя днище вырвало, а у меня весь воздух из лёгких выкачали.

– Чего? Какой ещё воздух?

– А такой. Воздух Руси. Не знаю, как дальше жить буду. Так что давай вместе выбираться.

– Не. Приговорённый я. Бери заточку, протыкай, с-сука! А то сам тебя проткну!

… Горя перевела дух. Я огляделся. В «Бакинском дворике» было всё так же пусто.

– Проткнула?

– Он сам мою руку направил. И глубоко, и в точку! Помер – хлюпнуть носом не успел. Та не оглядайся ты, Тимофеич! И пугаться моих рассказов брось. Я ими тебя не испугать, укрепить хочу. Раз я выдюжила, и ты – сможешь. И все вы здесь – сможете. Но только ты вот что пойми: раз я тут, значит и война скоро здесь будет. Неширокая, неглубинная, а будет! Так что готовься.

– Заглохни! Накаркаешь тут.

– А чего мне каркать? Говорю ж тебе по-русски: предвестница войны я. А если жизнь мою дальше проследить: так я ещё и – женщина-успение!

– С кем себя равняешь, дура?!

От ярости и возмущения я вскочил, опрокинул стакан минералки на пиджак, на брюки, стал промокать салфетками. Горя рассмеялась. Беззлобно, необидно, но всё ж таки колко.

– Ну, и глуп же ты, старче. Земля наша – баба и есть. Каждые 28 лет – а день Земли, это наш год, – так вот: каждые 28 дней-годов Земля обновления требует. Чтобы всё старое, гадкое, ненужное схлынуло, а новое в положенный срок пришло. В общем: успение-воскрешение и сразу – новая жизнь! Вот оно как. В привычном обиходе, час за часом, день за днём, малая Евангельская история, для вразумления всех сирых и обиженных, на Земле затевается. Только почти никто её не видит, не слышит! И война любая, тоже, как баба: но только крикливая, грубо крашеная, капризная! Правда, и помощницей может стать, и любовницей для тех, кто смерти не боится. Короче. Война, как рвотная судорога: с болью и отвращением переносишь, а рвота выхлестнет, – и сразу полёт души! Быстрый, в пятнадцать махов! Как у «Сармата» или «Авангарда». С такой скоростью я б и сама пронеслась поверх вас, олухов царя небесного. Глянула б только разок – и уже назад к вам не вернулась. Но есть и хорошая новость. Война сама себя расходует. И не заметишь, а она уже кончилась: сперва в умах, потом на поле боя. Но самое главное: есть кое-что поважней войны!

6
{"b":"860348","o":1}