В халабуде без окон, без дверей, в четырех ракушечных, уже кое-где осыпавшихся стенах, под камышовой с дырьями крышей, стояли два плетеных стула и распиленная пополам этажерка, из которой изготовили два низеньких опрятных столика. Ты села на стул, Вадим тоже. Я остался стоять, хотя сперва хотел, для большей уверенности, опустить со всего размаху свой зад на одну из половинок этажерки, так, чтоб она треснула пополам.
– В ощ-щем так. «Стучать» не предлагаю. Знаю, откажетесь! – Крепыш хитро улыбнулся, мол, всё и так про вас, до последней запятой известно. – А вот выступить на собрании и разоблачить самих себя и других подпольных самиздатчиков придется. Отщепенчество свое признаете, отклонения раскритикуете – и чёрт с вами!
– Так мы ж просто народ просвещаем. – Ты обольстительно и явно напоказ заулыбалась. – И книжечки всё такие мирные, хорошие.
– А тебя, дешёвка, никто не спрашивает!
Вадим вдруг набычился, вскочил в раздражении со стула, сделал шаг по направлению к тебе. Я его непроизвольно толкнул, но Вадим на ногах удержался, подступил ко мне почти вплотную, схватил за руку, дернул на себя, ловко, по-борцовски, подсек и еще в воздухе рубанул ребром ладони по сонной артерии.
Очнулся я со связанными руками и ногами и как раз тогда, когда Вадим укреплял веревку на кистях твоих рук. Ты что-то лепетала про скрипичные концерты и лучезапястные связки, боящиеся порезов и растяжений. Однако крепыш на такую мелочуху внимания не обращал. Кончив вязать, он на минуту стих, даже вроде дышать перестал. Правда, длилось это недолго. Почти тут же, словно невидимым ключиком, Вадим сам себя в два-три оборота завел и стал – взяв на два тона выше – с подвизгом вскрикивать:
– Джилас? – верезжал Вадим, и это было смешно, потому что его крепкое тело бабьему визгу ничуть не соответствовало.
– Джилас-с? – хлестал он меня по плечам выдернутым из плетенного стула прутиком, а потом стукнув кулаком в губы, нагнулся, набрал с полу полную горсть песка и попытался затолкать мне его в рот.
Пока я отплевывал кровь, смешанную с песком, он продолжал вопить:
– Джилас-с-с, твою мать!.. Отскочить думаешь, – я спрашиваю? Думаешь подцепить какую-нибудь жидовочку и свалить из страны?
Я закрыл глаза. Ни в те времена, ни позже, ни о каком отъезде я не думал. Тихое бешенство на тех, кто в нашем институте и других высококультурных местах только и курлыкал про отъезд, поплёвывая с высокой горки на то, что происходило тут, мотало меня и корёжило, словно конченного пьянчугу. К тому же несуразность сегодняшней прогулки по дико-прекрасным пескам Северного Причерноморья натолкнула меня на странноватую мысль: «Что, если есть непредусмотренная, еще никем не предвиденная жизнь, которая хуже смерти? Что если и смерть – не самое страшное?»
7
Милован Джилас, элегантный борец с тоталитаризмом, генерал-лейтенант и кавалер советского ордена Кутузова 1-й степени, с цветком, бесстыже распустившимся за ухом, стоя в роскошном «Линкольне», – неделю назад я видел такой близ американского посольства в Москве – проследовал через мой разогретый песками мозг в сторону государственной границы. Стало ясно: Джилас едет в тюрьму, но при этом не забывает покрикивать, что похоронить его должны по православному обряду в селе Подбишче:
– Нелегко покидать товарищей в разгар битвы, – чуть переиначивая себя самого, вслух цитировал Джилас свою книгу «Разговоры со Сталиным», – нелегко покидать страну, которая ведет смертельную борьбу, и превратилась в одно огромное поле сражений. Народ схватился с завоевателем, а ещё более жестоко режутся между собой родные братья! Каждый!.. Каждый воюет за то, чего у него нет! – крикнул напоследок Джилас и растворился в песках.
Вдруг я понял, почему Вадим так взъярился на Джиласа: у того в книге мелькали нотки настоящего, а не краденного литературного стиля, он не был полит-галделкой и пустобрёхом – чего в инакомыслящих я терпеть не мог, – а был настоящий лепщик эссеистической прозы с таинственным поэтическим уклоном…
8
– Ну, в ощ-щем, так, – чуть расслабился Вадим, – посидите тут денек-другой, покемарьте. Наши люди обязательно к вам наведаются. Только миндальничать, как я, они не будут, – хихикнул крепыш. – Ну, а если и они не добьются результата, тогда… А что тогда? Ну, заблудились в песках. Или змеи вас тутошние искусали, – дважды щелкнув зубами и сладостно зашипев, с какой-то гадючьей негой в голосе проговорил Вадим.
– Ах, подали мне пива, потом к нему вина!
Ох, в кого ж, в кого же я сегодня влюблена?..
Город Николаев. Фарфоровый завод…
А в руках девчоночка ребеночка несет…
Уходя, пританцовывал и припевал, перескакивая с пятого на десятое, спятивший в песках от зноя и суховеев, хорошо выкормленный и выученный, но некрепкий умом Вадим.
– А какие тут у вас змеи водятся? – как только голос Вадима перестал был слышен, не к месту весело спросила ты.
Не дождавшись ответа, вздохнула и добавила:
– Ну не будь параграфом. Не ругай меня за глупости. Давай лучше вспоминать про вихоревы гнезда. Я одно такое, пока ты стоял с закрытыми глазами, тут недалеко высмотрела. Помоему, очень миленькое и ничуть не паразитическое гнездышко…
Все вихри времени скрутились для меня в один жгут при словах: «вихорево гнездо».
Гнездо вихря! Вихри земные и вихри небесные. Вихри, – но не враждебные. Вихри напрасные, паразитические, – но неизбежные и необходимые!
Наша лишняя, никому не нужная жизнь, сладкой омелой внезапно хлестнула меня по лицу.
Понял-оценил я и мысли Вадима, сперва пропущенные мимо ушей. Да, так! Мы – ты и я, некоторые другие похожие на нас парни и девчонки быстро убегающего 1973 года, – действительно ненужное «отклонение» от нашей небывало правильной и светлой жизни.
Но ведь музыки без отклонений не бывает. Растений, животных и человеков без отклонений нет и быть не может. Так это создано, и не нам вытягивать пути людские в нитку, или, наоборот: низко натянутой проволокой, предназначенной для того, чтобы сбить с колес летящего на свиданку мотоциклиста, уже предвкушающего ласки и нежности, тисканья, прикосновенья… – думал я про себя.
Да, мы не вполне нормальное «образование» на раскидистых ветках страны. Но без нас, как без пристроившейся без спросу на дереве, не умирающей ни в стужу, ни в зной омелы – ничего путного не выйдет!..
Птицы очищают клювы о ветки. Разносят семена омелы по свету. Омела неправильная, омела полупаразитичекая – и от этого вдвое, втрое прекраснейшая – цветёт и дает окрас, запах и тихую мощь временам и укладам.
Тут я спохватился, притворно закашлялся и с опозданием сказал:
– …нет. Ничего вспоминать не будем. Будем распутываться, пока не стемнело.
Я подполз к тебе вплотную и стал грызть одну из веревок, которую Вадим завязал на твоих руках тяжким объемным узлом. Не вышло: веревки были смолёные, крепкие…
Я снова закрыл глаза: детство и юность с поющей мистикой песков стали, трепеща, отступать. Входил не мираж! Входила наглая и беспощадная жизнь, которая была в сто раз опасней семипалых драконов, тихоумных русалок, прожорливых полозов, песчаных вихрей, принимающих вид тех существ, которых каждый из нас в детстве больше всего страшился!
9
Раскровив дёсны и рот, грызть веревки я перестал, обмяк, потерял биения сердца…
Стены из ракушняка неожиданно представились разгородкой мироздания. Посреди крыши зияла дыра, еще несколько просветов виднелись по бокам.
Сквозь дыру в мироздании виднелась часть неба. Ракушняк, осыпаясь, чуть слышно свистел и пел. Мы лежали на глиняном полу. Туповатое инакомыслие терялось в песках. Вместо него входило в халабуду скорбномыслие: безгневное, незлобивое.
Рядом чуялись разломы времени, напоминавшие засохшую и широко треснувшую иловую грязь. Никакой политики в этих разломах не было, а вся столичная dissidura forte – так итальянисто, кося под вокалистку, называла ты нашу студенческую политвозню – оказалась с боку припёку.