Судорога рванула тело Музы, и она открыла глаза, в которых стояли слезы. Володя, и Феликс увидели в них языки пламенеющей муки. Без слов все поняли, что Муза только сейчас побывала в "неведомом". Ясно: она никогда не расскажет о том, что успела там увидеть! Но сознание еще непрочно держалось в женщине, путалось и спотыкалось о недавнее отрешение.
Почему-то очень четко и ясно в памяти шевельнулось маленькое стихотворение, написанное Александром, но только Муза не могла, как не силилась, вспомнить каким Александром – тем старшим, который Георгиевич, или молодым (даже совсем юным, внуком) – Александром Александровичем. Но это неважно, когда есть стих, и он громким колоколом звенит в твоей больной голове (Обличение):
Нет памяти предела
в космической тиши.
Ты не ищи без дела
блуждающей души.
Ответ благоразумен,
спокоен, но безумен,
но только для того, кто
к нам с Земли пришел:
все рассмотрел – ушел!
Туда обратно – вспять,
чтоб прожигать опять,
как мот или пройдоха,
пришедшие от Бога
восторги посвящений
и новых воскресений.
Псалом тридцать седьмой,
покрытый синевой:
Господи!
Не в ярости Твоей
обличай меня, -
одари на закате дня -
и не во гневе Твоем
наказывай меня.
Милости прошу у Тебя:
воплоти в тело греховное меня
на заре вещего дня!
– Ох, труден, тяжел стих! – прошептала Муза, не понимая в забытьи или наяву она шепчет: мозг еще плохо работал, но губы шевелились. Это точно. Их мягкий шелест видели и даже слышали окружающие.
– Но иного выбора нет: "за неимением гербовой, пишем на меловой". Будем впитывать хотя бы музыку Псалма тридцать седьмого, его первой строфы, так прочно вбитой в концовку заклинания. – подумала и произнесла Муза. Опять шелест губ фиксировали Володя и Феликс, – эти скромные признаки жизни хоть как-то их воодушевляли. Муза, видимо, уже выбиралась с уровня общения с эфирными телами, разбросанными скелетами памяти и кристаллическими решетками. Но она оставалась еще довольно далеко от того, что принято на земле называть нормальностью.
На последнем стихотворном аккорде Муза, медленно освобождаясь от дурноты, наблюдая виноватые взгляды Феликса и Володи, еще больше продвинулась к просветлению. Она поняла, что вся эта чертовщина и чушь привиделась ей в забытьи. Подумалось: "Не хватает, чтобы явились картины из жизни средневековых алхимиков, например, полулегендарного монаха Шварца, или самого Папы Римского Иоанна XXII, издавшего буллу о запрете химических таинств только для того, чтобы устранить собственных конкурентов, ибо сам папа был заядлым алхимиком. Хорошо, если никто из присутствующих ничего не уловил, не понял, не услышал обрывки фраз". Но все молчали, словно известные рыбы (pisces) химеры из отряда морских цельноголовых существ, резвящихся в водах начиная от шельфа и до больших глубин мирового океана. Вязкость рассудка никак не позволяла Музе оторваться от этих треклятых рыб. Она все уточняла и уточняла информацию о них, затерявшуюся среди прочего хлама перегруженной памяти. Рыба химера живет в морях и проливах, окружающих побережье Европы. У нее страшная рожа и уродливое тело, слепленное из не съедобного мяса. Уродина и размножается не как все – она откладывает яйца, которые люди-чревоугодники считают дорогим деликатесом. Среди норвежцев встречается много любителей блюд, приготовленных из печени химеры.
Опять Муза поймала себя на опасениях за собственное психическое здоровье: "Откуда все эти вздорные, вычурные ассоциации?.. Ох, не спроста все это! Точно, не с проста"! Как не крутись, себя обмануть не удастся: придется отправляться в НИИП им В.М Бехтерева, как минимум, в отделение неврозов, к достопочтенному профессору Борису Дмитриевичу Карвасарскому. Пусть лечит, обманывает, уговаривает, пугает. Согласна, чтобы вся его вышколенная свора эскулапов – психотерапевтов, самых безумных на белом свете, – терзала душу, экспериментировала и изощрялась до тех пор, пока самой не надоест разлагаться, прятаться в болезни. Муза сама себе обещала быть послушной пациенткой, с удовольствием подыгрывать этим гештальт-львицам с искусственными мыслями и остуженными яичниками, да угрюмым петухам в белых халатах, по врожденной наивности верящим в то, что они своими "лечебными словесами" и горькими таблетками, большая часть из которых плацебо, могут заменить общение с Богом, принесение покаяния Всевышнему.
Тут, очень кстати, сунул в полумрак болезненных видений свою умную, черноволосо-кудрявую (пожалуй, как у Немцова Бориса Ефимовича), слишком узковатую для славянина голову Саша Эткинд. Истинно современного его контр-агента, кондового представителя, если угодно, определяет иное понятие – "рожа кирпича просит", или еще того хлеще, кратко и ортодоксально – харя. Такие хари в изобилии сейчас присосались к каким-то питательным клапанам и обескровливают экономику страны. Но это не имеет отношение к Александру Эткинду.
У Алксандра тоже был интерес к больным неврозами. Он выставлял их напоказ, на всеобщее обозрение, в своем замечательном учебнике об эросе невозможного. С ним за компанию впорхнула супруга – очаровательная, изящная балерина, с настолько развинченными суставами ног, что казалось будто тело ее идет лицом вперед, а нижние конечности – наоборот. Супруга спешила, словно, только для того, чтобы успеть убедить ученую публику: "нет в эросе ничего невозможного". Бодрый пудель коричневатого цвета увязался за своими человеческими родителями. Он тоже с особой миссией, которую тут же и разрешил: поднял ножку и обмочил больничную койку, демонстрируя свое понимание "эроса возможного".
Саша когда-то учился с Музой на факультете психологии Санкт-Петербургского университета: уже тогда он увлекался пакетами диагностических методик, подаренных миру зарубежными специалистами. Именно за эрудицию и всезнайство его и подвергали маститые коллеги ученому остракизму, ели поедом, превращая жизнь в отменную тягомотину.
Сотрясая планету давящей поступью, явился "каменный гость" – профессор Ташлыков в окружении посредственных и непосредственных учеников: его планида – гипноз, гипноз и еще раз гипноз! Но Муза сразу решила не отдаваться в его надежные руки. Потом в помещение вкатился Сашка Захаров – важный, надутый – и мыслями, и телом – приземистый и страшно гордый. Гордыня из него выпирала, словно огромное пузо у беременной женщины в момент опускания головки плода поближе к выходу из утробы. Тут же, затягиваясь на ходу окурком сигареты, медленно въехал в панораму еще один профессор – Витя Каган: на носу тяжелые роговые очки, под глазами увесистые мешки от чрезмерной борьбы с алкоголем, в глазах любопытство к рисункам детей (особенно девочек). Правда, быстро оценив возраст Музы, Витя притушил любопытство.
Консилиум медленно собирался, образовывался и надувался, как мыльный пузырь. А вот приковыляла из потусторонности и сама Блаватская на коротких, кривоватых ножках (видимо позаимствованных по случаю и на время у кого-то из сакральных адептов): она щурила подслеповатые глаза на яркий свет земного дня и все время чертыхалась – к месту и не к месту. Ясно: здесь, безусловно, готовилось колдовство!
Муза животным нутром почувствовала, что необходимо самым решительным образом вырываться из объятий медицинского шабаша. Не было у нее никакого невроза, тем более стойкого психоза, а было всего лишь транзиторное реактивное состояние, которое обязательно должно пройти самостоятельно. Просто необходимо самой, без постороннего влияния, поставить мозги на место! И слезы в таких случаях – лучшее лекарство. Следует подключить самозащиту, тогда удастся избежать и отчаяния.